Радикализм американской революции

Гордон Вуд
(Ун-т Брауна, США)

Многие американцы предпочитают рассматривать свою революцию как некое заурядное событие — вряд ли вообще как революцию — в сравнении с другими. Она, как представляется, действительно не похожа на революции в других странах, где погибали люди, граждане лишались собственности и все было перевернуто вверх дном. Лидеры Американской революции не соответствуют традиционному образу революционеров — ожесточенных, страстных, безрассудных, возможно, даже кровожадных, если речь шла о защите общего дела. Мы можем считать революционерами Робеспьера, Ленина, Мао Дзэдуна, но никак не Джорджа Вашингтона, Томаса Джефферсона или Джона Адамса. Они кажутся нам фигурами чересчур строго пуританскими, слишком торжественными, слишком осторожными, чересчур джентльменами. Мы не можем представить себе революционеров в припудренных париках и коротких панталонах. Американские революционеры, кажется, принадлежат салонам или залам заседаний, они не выходцы из подвалов и с улиц. Они выступали с речами, а не делали бомбы; они создавали научные брошюры, а не манифесты. Они не были абстрактными теоретиками, но они не были и сторонниками социального равенства. Они не убивали друг друга; они не пожирали сами себя. Американская революция не пережила господства террора, она не породила диктаторов: ни Кромвеля, ни Бонапарта. Американская революция, как видится, не была вызвана теми же самыми причинами, которые, по-видимому, породили другие революции: социальной несправедливостью, классовым конфликтом, обнищанием народа, чрезвычайно неравномерным распределением богатства. Американская революция не знала крестьянских волнений, жакерии, поджога замков, штурма тюрем. Социальные условия — бедность и экономические трудности, — которые, по общему мнению, считаются лежащими в основе других революций, в колониальной Америке, безусловно, отсутствовали. Белые американские колонисты не были угнетенным народом; им не надо было сбрасывать жестокие имперские цепи. На самом деле, американцы в XVIII в. знали, что они свободнее, равноправнее, удачливее, менее отягчены тяжелым феодальным и монархическим бременем, чем другие народы мира.

Ввиду того что причины американской революции XVIII в. отличны или вообще ничего не имеют общего с теми, которыми принято объяснять современные социальные протесты и революции, мы склонны были рассматривать американскую революцию главным образом как интеллектуальное событие, конституционную защиту американских прав против посягательств Британии («никакого налогообложения без представительства»), имевшее целью не изменение, а сохранение существовавшей структуры общества. Некоторым революция представляется событием, ненамного выходящим за рамки колониального восстания или войны за независимость. Поэтому мы в целом рассматривали революцию как необычайно консервативное движение, имеющее отношение в основном лишь к политике и конституционным правам, и, в сравнении с социальным радикализмом великих революций в других странах, вряд ли вообще как революцию.

Если мы будем судить о радикализме революций по степени социальной нищеты народа или претерпеваемых им экономических лишений, по количеству убитых и числу сожженных поместий, тогда этот традиционный акцент на консерватизм американской революции становится оправданным. Однако, если мы будем судить о радикализме революции по тем социальным изменениям, которые фактически произошли, — по изменениям в отношениях людей друг к другу, – тогда обнаружится, что американская революция вовсе не была консервативной, напротив, она была такой же радикальной, как и остальные революции. Конечно, американская революция сильно отличалась от других революций. Но при этом она не была менее радикальной и менее социальной. Действительно, это была одна из величайших революций, известных человечеству, глубокий переворот, который не только создал Соединенные Штаты и кардинально изменил характер нашего общества, но и вскрыл многие устойчивые американские ценности и устремления. Благороднейшие американские идеалы — приверженность свободе, равенству, конституционализму и благосостоянию простых людей — впервые были выдвинуты американской революцией, и эти идеалы остались общими для многих американцев. Соединенные Штаты стали первой страной в современном мире, которые сделали политические и социальные принципы основой своего существования. Общество, состоявшее из столь разных рас и народов, людей столь различного происхождения, не могло быть нацией в каком-либо родовом или традиционно понимаемом значении этого термина. Быть американцем не означает быть кем-то, а означает веру во что-то. Именно революция, а также порожденные ею идеалы и убеждения объединили вместе столь непохожих друг на друга американцев и побудили их считать себя единым народом.

Революция была столь же радикальной и социальной, как и любая другая революция в истории, однако она была радикальной и социальной применительно к XVIII в., в очень специфическом смысле. Безусловно, основные интересы и язык еще не современного, домарксового XVIII в. были главным образом политическими. Так было потому, что люди в этом отличном, отдаленном от нас мире еще не могли рассматривать общество отдельно от формы общественного устройства. Социальные различия и экономические лишения, которые нам сегодня представляются следствием деления общества на классы, эксплуатации труда и результатом действия различных «измов» — капитализма, расизма и т.д. — в XVIII в. считали следствием злоупотребления со стороны власти, правительства. Социальные различия, случайные доходы, деловые контракты, привилегии и монополии, даже собственность и богатство разного рода — все социальные беды и лишения фактически, как казалось в XVIII в., проистекали от формы правления, в конечном итоге от близости к монархической власти. Поэтому, когда англо-американские радикалы говорили только на политическом языке — рассуждали о необходимости исправления конституции, ликвидации придворных, борьбы с короной и, что наиболее важно, о необходимости стать республиканцами, — их политический язык тем не менее имел социальное звучание. В нашем современном понимании американские революционеры были увлечены лишь сменой формы правления, а не изменением общества. Но, уничтожая монархию и учреждая республику, они изменяли и свое общество, и свое общественное устройство, и они знали об этом. Они лишь не знали — они едва ли могли себе вообразить, — как сильно они изменяют общество.

К началу ХІХ в., когда революция уже принесла свои плоды, американское общество претерпело радикальные, глобальные изменения. Один класс не свергнул другой; бедные не заняли место богатых. Но социальные отношения, характер взаимосвязей между людьми изменились коренным образом. К началу ХІХ в. революция создала общество, решительным образом отличавшееся от колониального общества XVIII в. Фактически это было общество, непохожее на какое-либо другое, существовавшее в мировой истории.

Ввиду того что развитие Америки пошло по известному нам пути, ввиду того что в ХХ в. Соединенные Штаты стали великой державой, трудно, если это вообще возможно, оценить и полностью восстановить раннюю историю страны, рождение нового государства. В 1760 г. Америку составляли лишь отличные друг от друга колонии, сгрудившиеся вдоль Атлантического побережья, экономически слаборазвитые, расположенные на самой окраине цивилизованного мира. Менее 2 млн подданных монархии, проживавших в этих колониях, все еще находили само собой разумеющимся то, что общество было и должно было быть иерархичным и что большую часть людей связывали друг с другом личные связи того или иного рода. Тем не менее уже через 50 лет эти прибрежные территории, не игравшие существенной роли, превратились в гигантскую континентальную республику, состоявшую из приблизительно 10 млн эгалитаристски настроенных, энергичных граждан, которые не только вырвались в авангард истории, но и коренным образом изменили свое общество и свои социальные отношения. Американцы, далеко ушедшие от своего прошлого, когда они жили на краю цивилизации в условиях монархической иерархичности, в довольно короткие сроки стали самым свободомыслящим, самым демократическим, самым предприимчивым и самым современным народом в мире.

И эта удивительная трансформация произошла без индустриализации, без урбанизации, без железных дорог, без обращения к тому, что ученые обычно объясняют термином «модернизация». Именно революция оказала решающее влияние на произошедшие изменения. Именно революция, более чем какое-либо другое событие, способствовала превращению Америки в самое свободное, демократическое и современное государство в мире.

Акцент на то, что революция не сделала (к чему мы сегодня склонны), — стенания по поводу того, что ей не удалось уничтожить рабство на Юге и радикально изменить положение женщин, — означает непонимание величайшего значения того, что она сделала. В самом деле, революция дала импульс движениям против рабства и за женское равноправие в XIX в. и фактически способствовала возникновению современного эгалитаристского американского мышления. Действительно, в последующей американской истории трудно найти какое-либо важнейшее событие, импульс которому не был бы дан революцией.

Конечно, революция привела ко многим радикальным политическим и конституционным изменениям. Помимо прочего, она породила федерализм, представительное правление, разделение властей, писаные конституции, независимые судебные органы и конституционные соглашения. Об этих удивительных изменениях в системе управления в общем-то хорошо известно; мы менее осведомлены о тех столь же важных изменениях, которые произошли в американском обществе в результате Революции[1].

Самое очевидное и прямое из них — превращение американцев из монархических подданных в граждан республики. Это были не просто слова. Являться подданным наследственной монархии в XVIII в. означало быть членом несвободного, иерархического общества, где людей объединяли друг с другом родственные связи и система патронажа. Монархия подразумевала иерархическое общество зависимых людей, подчиненных и законнопослушных, не имеющих права на самостоятельные действия и легко запугиваемых и приручаемых благосклонностью короля, великолепием его двора. Республиканские граждане, напротив, были свободны и независимы, никому не подчинялись и соглашались выполнять указания лишь тех властей, которых они сами избрали и которые являлись такими же простыми гражданами республики, как и они сами.

Таким образом, республиканизм был радикальной идеологией — столь же радикальной для XVIII в., как марксизм для XIX в. Он представлял убеждения и ценности, противоположные монархическим, и выступал с критическими оценками коррупции и злоупотреблений монархий XVIII в. Он бросал вызов основным атрибутам и практике монархии — ее иерархичности, отсутствию равенства, ее приверженности родственным связям, ее патриархальности, ее системе патронажа и зависимости. Он предложил новые концепции роли индивидуума, семьи, государства, отношений индивидуума с семьей, государством и другими индивидуумами. В действительности республиканизм предложил не что иное, как новые способы организации общества. Он бросил вызов и отверг прежние монархические связи. Он предложил людям новые привязанности, новые социальные взаимоотношения.

Республиканские равенство и независимость показали ничтожность общества несвободного и зависимого, в том числе и абсурдность положения десятков тысяч белых сервентов и полумиллиона афро-американских рабов. Система белого рабства под влиянием идеологических и социальных факторов, приведенных в действие революцией, вскоре распалась, но черное рабство не было полностью уничтожено. То, что лидерам революции, несмотря на все их высокие слова и заверения, не удалось полностью уничтожить всю систему рабства, свидетельствует, как представляется с нашей современной точки зрения, казалось бы, об их непоследовательности и лицемерии. Тем не менее важно понять, что революция внезапно и решительным образом положила конец культурному климату, допускавшему в течение века или более того существование во всех колониях черного рабства наряду с другими формами зависимости и несвободы, без серьезной оппозиции. Революция уничтожила рабство на Севере и в конечном итоге обрекла его на гибель на Юге; впервые рабовладельцы на Юге вынуждены были занять оборонительную позицию.

Отмена рабства на Севере имела немаловажное значение, ибо, хотя большая часть черных рабов приходилась на Юг, рабство в северных колониях также играло существенную роль. До революции было порабощено 14% населения колоний Нью-Йорка и 8% — Нью-Джерси. В 1750 г. около 12% населения Род-Айленда составляли рабы. С XVII в. американские колонисты считали рабство фактом само собой разумеющимся, отводя ему самое низшее место в иерархии зависимостей. Они редко ощущали необходимость либо критиковать, либо защищать рабство. Революция и отказ от системы зависимостей, однако, впервые в американской истории открыли большинству американцев глаза на характер рабства, его абсурдность, побудили их выступить с критикой института рабства, что ранее было невозможно. Не случайным было образование в 1775 г. американцами в Филадельфии первого антирабовладельческого общества в мире. В течение жизни одного поколения всем северным штатам удалось отменить рабство, а южане, стремившиеся сохранить то, что превратилось в «особый институт», теперь должны были защищать и оправдывать его по-иному. Революция с ее наметившимся антагонистическим отношением к рабству не могла неумолимо не вести к секционному конфликту и гражданской войне.

Так же революция изменила положение женщин. Женщины не завоевали равенства наравне с мужчинами, но их явно зависимое и низшее положение в патриархальной семье XVIII в. было поколеблено. С революцией женщины завоевали право быть духовными наставниками в новых республиканских семьях, и ранние феминистки, такие, например, как Юдит Саржент Маррей, смогли в конце концов публично заявить о своем требовании равенства полов. Некоторые из них даже полагали, что женщины могут стать полноправными гражданами, с собственными обязательствами перед государством. Можно провести прямую связь между американской революцией и конференцией в Сенека Фоллз (штат Нью-Йорк) в 1848 г. — первым съездом в истории, посвященном правам женщин.

Все эти события свидетельствовали о демократическом распространении гражданской республиканской традиции, которая имела свои глубокие корни в классическом прошлом. В соответствии с этой традицией человек по природе своей существо политическое, гражданин, достигающий величайшего морального удовлетворения посредством участия в управлении республикой. Общественная или политическая свобода — то, что мы сейчас называем позитивной свободой, — означала участие в управлении. А эта политическая свобода, в свою очередь, способствовала созданию условий, гарантировавших защиту личной свободы и личных прав индивидуума — то, что мы сегодня именуем негативной свободой. Данная классическая республиканская традиция еще не проводила современного различия между позитивной и негативной свободами, две формы свободы еще часто рассматривали как одну[2]. Свобода могла быть реализована лишь при условии добродетельности граждан, т.е. при наличии у них желания жертвовать личными интересами на благо общества, включая желание занимать государственные посты без денежного вознаграждения. Такую добродетель можно было обнаружить только в республике равных, энергичных и независимых граждан. Чтобы быть абсолютно добродетельными гражданами, мужчины — ни в коем случае не женщины, так как последние, как считалось, никогда не были независимыми, — должны были быть свободными от зависимости и мелких рыночных интересов. Какая-либо потеря независимости и добродетели рассматривалась как коррупция.

Добродетель, которую поощрял классический республикализм, была общественной добродетелью (public virtue). Личные добродетели и доблести, такие, как благоразумие, бережливость и трудолюбие, имели большое значение, но, как утверждал Дэвид Хьюм, они были полезны лишь для самих людей, побуждали их «к извлечению выгод для себя», они не способствовали вовлечению их в общественную жизнь. Общественная добродетель означала принесение личных желаний и интересов в жертву общественного интереса. Это было служение общему благу. Все люди, обладавшие талантами и временем, все порядочные люди обязаны были служить государству. «Не позволяйте философским размышлениям занимать Вас больше, чем это необходимо», — предупреждал Бенджамин Франклин королевского чиновника в Нью-Йорке Кедуолладера Колдена в 1750 г. Общественная служба считалась гораздо важнее служения науке. На самом деле, даже «лучшее» из «открытий» Ньютона не могло, по словам Франклина, оправдать его пренебрежительного отношения к служению общему благу тогда, когда публика нуждалась в нем[3].

Таким образом, республиканизм накладывал на индивидуумов непомерные обязательства. От них ожидали подавления личных желаний, отказа от собственных интересов и бескорыстия (disinterestedness) — этот термин наиболее часто употреблялся в XVIII столетии как синоним гражданской добродетели — он лучше отражал возросшую угрозу добродетели со стороны различных заинтересованных лиц. Д-р Джонсон считал бескорыстие «стоящим над личными выгодами; личные интересы не оказывают на него влияния». Мы сегодня забыли об этом прежнем значении слова. Даже некоторые образованные люди в наше время употребляют термин «бескорыстие» (disinterestedness) как синоним слова «незаинтересованность» (uninterestedness), имея в виду равнодушие или безразличие. Возможно, мы не можем полностью осознать того, что предполагает бескорыстие, мы не можем представить себе индивидуума, способного подняться над личными интересами и выгодами, быть совершенно беспристрастным даже в тех обстоятельствах, когда может присутствовать и личная заинтересованность[4].

Именно потому, что республики требовали от своих граждан добродетели и бескорыстия, они были очень слабы и чрезвычайно подвержены коррупции. Республики требовали от своих граждан в нравственном отношении гораздо больше, нежели монархии от своих подданных. При монархической форме правления желание каждого человека делать то, что он считает нужным, могло быть сдержано страхом или силой, патронажем или его личными качествами. Однако при республиканской форме общественного устройства каждый человек в той или иной степени должен был быть убежден в необходимости принесения личных желаний и удовольствий в жертву общественному интересу. Монархии могли допустить своекорыстие, коррупцию, стремление к личным удовольствиям среди своих подданных. В конце концов они основывались на зависимости и раболепии, и у них в распоряжении имелись различные связи и средства, помимо добродетели, чтобы держать в подчинении своих подданных. Монархии опирались на семью, родственные связи, патронаж и, наконец, на страх. Но республики ни в коем случае не могли прибегать к этим средствам, рассчитывать на указанные привязанности. В своем чистом виде они не могли объединить, связать людей иначе, чем через добровольный патриотизм своих граждан и их добровольное желание подчиняться властям. Без добродетели и самопожертвования республики бы распались.

Хотя и сформированные в монархических рамках, эти классические республиканские идеалы заложили основы для гуманитарного образования и политических дебатов в англоязычном мире. Произведения классической античности оказали значительное влияние на образованных англичан по обе стороны Атлантики; фактически они были главным источником их общественной морали и ценностей.

Необязательно было быть убежденным республиканцем или радикальным вигом, чтобы придавать большое значение добродетели и другим классическим ценностям, ей сопутствовавшим. Добродетель наряду с концепцией доблести, честь (honor) лежала в основе всех притязаний на политическое лидерство в англоязычном мире XVIII в. На протяжении века англичане разных политических убеждений — как виги, так и тори — стремились к тому, чтобы найти идеального, наделенного добродетелью лидера в бешеном водовороте событий, в безумном столкновении различных финансовых и торговых интересов, создававших угрозу существованию их общества. Ничто так не способствовало росту авторитета Уильяма Питта — великого патриота, как его решительный отказ в 1746 г. извлечь выгоды для себя из традиционно доходной должности генерального казначея вооруженных сил. Питт являлся живым доказательством вероятности существования бескорыстия, того, что человек мог быть государственным деятелем и тем не менее быть не подверженным коррупции[5].

Если добродетель основывалась на свободе и независимости, тогда получалось, что только самостоятельные, независимые граждане имели право и были подготовлены к тому, чтобы стать гражданами. Джефферсон и другие республиканские идеалисты надеялись на то, что все простые мелкие фермеры, которые владели землей и чье существование зависело лишь от «их собственной земли и трудолюбия», а не от «воли случая и капризов заказчиков», станут независимыми и свободными от денежных искушений и рыночных интересов и это позволит им быть добродетельными[6].

Другие, однако, ставили под сомнение способность большинства простых людей, особенно тех, кто зависел от «воли случая и капризов заказчиков», подняться над собственными эгоистическими интересами. Простые люди, вовлеченные в отношения купли-продажи, обычно руководствовались собственными интересами и не могли быть бескорыстными. Правда, они, конечно, не призваны были стать лидерами общества. Хотя республиканизм в отличие от монархизма опирался на великодушную оценку простого народа, он разделял традиционно аристократическое предубеждение в отношении должностных лиц. Многие добропорядочные виги и республиканцы находили, что важные общественные посты, включая даже членство в суде присяжных, должны занимать только люди «высшего сорта, так как они менее подвержены искушениям, меньше боятся властей, их можно считать более компетентными, нежели людей более низшего общественного положения». Занятые люди, вовлеченные в рыночные отношения, работавшие сами и без гуманитарного образования, — такие простые люди вряд ли могли быть столь просвещенными и бескорыстными, чтобы подняться над торговыми интересами и выступать в качестве беспристрастных арбитров[7].

Многие полагали, что такими бескорыстными и беспристрастными лидерами могли быть только земельные собственники, которые жили за счет ренты от арендаторов земли, как отмечал Адам Смит, непосредственно не будучи вовлеченными в рыночные отношения. Торговцы в отличие от земельных джентри зарабатывали деньги будничным трудом, в мире различных интересов; с точки зрения многих, их действия объяснялись скорее стремлением к извлечению прибыли, чем добродетелью. Даже Смит находил, что интересы торговцев и всех тех, кто более пекся «об успехе собственного дела, нежели об интересах общества», были «всегда в определенной степени отличны и даже противоположны общественным интересам»[8].

Возможно, лишь классическое образование, прививавшее хорошие манеры, могло, как однажды Ричард Джексон поведал Бенджамину Франклину, «примирить бескорыстие и коммерцию, что мы часто наблюдаем, и почти всегда в людях с гуманитарным образованием»[9]. Тем не менее независимо от того, насколько образованны были торговцы и сколько времени они отдавали досугу, пока они оставались активно вовлеченными в коммерцию, они никак не могли стать благовоспитанно-бескорыстными в той мере, в какой это было необходимо для полного одобрения их как политических лидеров. Поэтому энергичные коммерсанты, хотевшие участвовать в политической жизни, испытывали большие трудности.

Рабочих и других людей, зарабатывавших деньги собственным трудом, считали раболепными, совершенно занятыми собственным делом и потому непригодными к общественной службе, требовавшей бескорыстия. Сам термин «занятие» (occupation), которым характеризовали деятельность всех, за исключением джентльменов, означал занятость чем-либо, погруженность во что-то и отсутствие досуга для служения обществу. Даже людей свободных профессий, если они чересчур зависели от своей работы как средства существования, находили мало подготовленными к выполнению роли добродетельного лидера. Накануне революции виргинцы обсуждали в газетах вопрос о том, можно ли было связывать профессию адвоката с рыночными интересами. Хотя один критик признавал, что адвокаты составляли одну из «трех благородных профессий», он подчеркивал, что они более виновны в «небольшом воровстве», нежели врачи и священники. Друг Джеймса Мэдисона по колледжу Уильям Брэдфорд как бы оправдывался, приняв решение стать адвокатом. Он признавал «недостойное» поведение большинства адвокатов, но оправдывал его тем, что по крайней мере адвокаты отличались от коммерсантов. Единственная цель коммерсантов — прибыль, поэтому они сильнее «обуреваемы неуемной жаждой богатства, чем адвокаты, которые одинаково стремятся как к славе, так и к богатству». Мэдисона, который сам с предубеждением относился к этой профессии, не убедили доводы друга, но он признавал, что профессия юриста по крайней мере позволит Брэдфорду использовать знания, приобретенные ими обоими в Принстоне. Гуманитарное образование, утверждал он, — это «своеобразный Всеобщий Возлюбленный, перед которым преклоняются все Музы и Грации»[10].

Определяющими качествами для государственных деятелей считалось бескорыстие или добродетель. Могли возводиться преграды, создаваться билли о правах, обсуждаться условия соглашений, писаться хартии, учреждаться институты, могло быть допущено определенное участие народа в управлении, однако в конечном итоге наиболее просвещенные в тот просвещенный век полагали, что секрет хорошего правления и защита свободы заключались в создании условий для того, чтобы власть была предоставлена хорошим людям — людям, наделенным бескорыстием. В конце концов классическую республиканскую добродетель в правителях нечем было заменить, и люди различных политических пристрастий, по крайней мере на словах, признавали ее необходимость.

В 1776 г. американцам наконец представилась возможность претворить в жизнь эти республиканские принципы. Это означало не что иное, как реконструкцию американского общества. Речь, конечно, не шла о том, чтобы свергнуть один класс и заменить его другим. Американцы едва ли могли мыслить современными категориями. Революционеры просто хотели уничтожить все сохранившиеся традиционные связи монархического общества — эти «скрытые оковы общества», как назвал их Джереми Белкнэп, – кровные узы, семейные связи, патронаж, и заменить их новыми республиканскими связями. Надо было объединить американское общество как-то по-другому.

Как привязать людей друг к другу и к государству? Это был один из центральных вопросов того времени. В отсутствии нашего современного понимания значения национальных чувств мыслители XVIII в. с трудом представляли себе то, что епископ Батлер называл «определенными связующими общества», как-либо иначе, чем в смысле отношения индивидуума к другому индивидууму. Монархия была столь могущественной потому, что ее социальные связи — сила, родство, патронаж и различного рода зависимости — казались такими сильными. Но по крайней мере с начала XVIII в. реформаторы стремились республиканизировать монархию, заменяя ее социальные связи другими — более эмоциональными, более естественными. Просвещение пришло к выводу, что существовал «естественный закон притяжения одного человека к другому» и что сами данные естественные связи могли скрепить общество[11]. Такое мышление эпохи Просвещения, в свою очередь, способствовало трансформации классического гражданского республиканизма.

На протяжении XVIII столетия коммерция и усиливавшаяся дифференциация общества по обе стороны Атлантики работали на то, чтобы смягчить суровую аскетическую добродетель античности. Добродетель постепенно все менее становилась воинственным самопожертвованием античного классического республиканизма и все более руководствовалась новым желанием жить в ладу с другими ради мира и «благосостояния. Эта новая добродетель была менее мужественной, менее политизированной, чем добродетель классической античности; она была скорее эддисоновской, чем спартанской, она могла быть свойственна как женщинам, так и мужчинам. Она подразумевала вежливость и общительность, любовь и благожелательность, и она являлась следствием участия народа в жизни общества, а не участия его в управлении, как это было в классической античности и в чем свободомыслящие люди все более видели источник зла в мире. Эта новая, более мягкая добродетель была порождена не политической жизнью, а обществом. Пребывание в салонах, клубах и кофейнях, бесконечная суета каждодневной новой жизни способствовали возникновению чувств взаимной привязанности и общности интересов, которые помогали объединить общество. Эта социальная добродетель, утверждал Томас Пейн в своем памфлете «Здравый смысл» (1776), была порождена «нашими потребностями» в отличие от правительства, порожденного «нашими пороками». В то время как правительство способствует нашему счастью лишь «отрицательно, обуздывая наши пороки», общество способствует нашему счастью «положительно, объединяя наши благие порывы». Некоторые даже думали, что коммерция, традиционный враг классической добродетели, на самом деле являлась основным источником новой добродетели, поощряя общительность. Они, как указывал республиканский лидер из Массачусетса Джеймс Салливэн, создавала «цепочку доверия и дружбы во всем мире»[12].

Значение для американской культуры такого смягчения добродетели едва ли может быть преувеличено. Оно было не ностальгическим или смотревшим в прошлое, а прогрессивным. Оно не только способствовало примирению классического республиканизма с современностью и коммерцией. Оно также заложило основы для всех реформаторских движений XIX в. и, на самом деле, для всего последующего нового либерального мышления. Американцы до сих пор тоскуют по обществу, в котором люди любят друг друга.

Люди были оптимистичны и верили в социальную гармонию и прогресс, так как эта новая добродетель не была утопической фантазией, а была итогом современного понимания общества. Духовенство в основном, конечно, удовлетворяла проповедь христианской любви и милосердия. Но образованные и просвещенные люди хотели чего-то большего: секуляризовать христианскую любовь и обнаружить в самой человеческой природе научное отражение любви к ближнему своему. В конечном итоге Просвещение стремилось не к чему иному, как к раскрытию скрытых пружин духовного мира, которые приводились в движение и сближали людей, нравственных сил, которые могли бы соответствовать законам, действовавшим в материальном мире и являвшимся величайшими научными открытиями XVIII в. — силе тяготения, магнетизму, электричеству и энергии. Философы, такие, например, как президент колледжа Нью-Джерси Джон Уизерспун, мечтали о том времени, когда «люди, трактуя нравственную философию так же, как Ньютон и его преемники — естественную, смогут расширить границы своего познания»[13].

Поиски моральных и социальных сил были характерны не только для исследований таких великих ученых, как Шефтсбери, епископ Батлер, Фрэнсис Хатчесон и Адам Смит. Вряд ли во всей Америке можно было отыскать хотя бы одного образованного человека, который бы когда-то ни пытался охарактеризовать естественные силы, связывающие общество. К середине века разные писатели — романисты, эссеисты, а также священники увлеченно работали над поиском естественных связей, объединяющих людей друг с другом.

Вновь и вновь повторялось, что «человек создан для общественной жизни». У него присутствовали инстинкт, непреодолимое желание общения, объединения с себе подобными[14]. Либеральное духовенство с особой страстью подчеркивало, что христианская любовь естественна для человека и не противоречит научному учению. Джонатан Мейхью утверждал: «Так же как постоянное движение и гармония небесных тел зависят от их взаимного притяжения друг к другу», так же любовь и благожелательность людей друг к другу обеспечивают и поддерживают «порядок и гармонию» в обществе. Любовь между человеческими существами в нравственном мире была сродни силе тяготения в физическом мире, и ею можно было, вероятно, даже манипулировать, ее легче было изучать, чем силу тяготения материального мира. «Благожелательность, — отмечал в 1753 г. Сэмюел Купер из Бостона, — составляет основу и поддерживает Семьи — Церкви — Государства и Королевства — и великую Человеческую Общность. Это единственная сила, которая создает и поддерживает Мир и Гармонию, всю Красоту и Преимущества Общества»[15].

В том случае, если естественным наклонностям человека будет предоставлена возможность свободного, «не скованного гражданскими ограничениями» развития, общество будет в выигрыше. Отпадает необходимость в заключении соглашений и хартий, в «муниципальных наставниках». Естественные чувства любви и благожелательности в отношениях между людьми при республиканской форме правления могли заменить искусственные монархические связи — семейные, вытекавшие из системы патронажа и зависимостей разного рода и порождавшие чувства высокомерия, смирения и страха. Именно эти идеи легли в основу концепции Томаса Джефферсона о необходимости минимального правительства[16].

Несомненно, для многих эта вера в способность любви и благожелательности объединить республиканское общество вскоре превратилась в такую же «идеальную мечту», какой была и вера в аскетическую классическую добродетель; и убежденные скептики типа Александра Гамильтона и др. стали в ней сомневаться и считали возможным от нее отказаться. Постреволюционное общество оказалось слишком подверженным давлению снизу, слишком неуправляемым и чересчур стремившимся к приобретению для того, чтобы его можно было объединить просто узами любви и благожелательности. К началу ХІХ в. американцы осознали, что их общество настолько новое и необычное, что к нему нельзя подходить с обычными мерками. Действительно, многое столь быстро изменилось, что большинство американцев пришло к выводу, что для них Древний Рим потерял свою привлекательность. Классический Рим теперь находили чересчур скучным и подражательным, неспособным выразить подвижность и самобытность нового демократического общества. Эдвард Эверетт утверждал, что Древняя Греция — более подходящий пример. Древняя Греция была вся в волнении, необузданной и свободной, открытой для порока, способной к безумству[17].

После революции быстрое развитие демократии фактически похоронило классическую республиканскую мечту о праздных аристократах, стоявших над частными интересами и высказывавших беспристрастные суждения в интересах всего общества. Джефферсон и многие другие «отцы-основатели» считали государственную службу, служение обществу обязанностью всех граждан, обладавших талантом и занимавших определенное общественное положение. Такая служба, как полагал Джефферсон, должна была подчиняться «римскому закону», и она не должна была быть средством извлечения каких-либо личных выгод и иметь целью стремление к счастью[18]. Но к началу ХІХ в. государственных должностей стали добиваться так же, как и любых других, и они стали доступными для каждого, будь то рабочий или бизнесмен, кто смог обеспечить себе партийную поддержку и набрать необходимое число голосов. Государственные служащие более не играли классической роли арбитров; они более не возвышались над интересами торговли и более не выступали с независимыми суждениями о том, что необходимо для всего общества. Новая демократическая политика предполагала, что избранные чиновники со своими различными интересами окажут непосредственное влияние на функционирование механизма управления. К середине XIX в. Америка давала такой же простор развитию коммерческой активности и личной заинтересованности, как и любое другое общество.

По мере демократизации американского общества положение простого трудового народа изменялось, закладывая основы для удивительного роста американского благосостояния в постреволюционные десятилетия. Сегодня нам трудно понять, с каким презрением господствовавшие аристократические элиты на всем протяжении истории относились к простому трудовому люду. В течение двух тысяч лет или более того подавляющая часть представлявшей примерно 5% общества аристократической верхушки, которая не работала, чтобы обеспечить себя средствами к существованию, смотрела на остальных людей, трудившихся ради хлеба насущного, свысока, как на существ, лишь немного поднявшихся над животными. Европейские аристократы XVIII в. часто называли простой народ «пресмыкающимся быдлом»; до революции даже некоторые из будущих «отцов-основателей» порой выражали презрение к простому люду. Джордж Вашингтон называл простых фермеров «стадом». Молодому Натаниэлю Грину «основная масса народа» всегда представлялась «зависимой, эгоистичной и непросвещенной», ей противопоставлялись «благородные» джентльмены. Джон Адамс в начале своей карьеры отзывался о простом народе как о «человеческом стаде», не имевшем представления о Знании, Красноречии и Гении»[19].

На протяжении веков простой народ вызывал презрение потому, что он вынужден был работать, причем работать своими руками. Даже мужчины — коренные американцы — испытывали аристократическое презрение к простому труду; они охотились и воевали, считая обычную работу уделом исключительно женщин. До американской революции работу, как это было на протяжении веков в западной культуре, все еще ассоциировали с тяжелым трудом, с заботами, со страданием (вот почему во всех европейских языках слова «роды» и «труд» — синонимы). Разумеется, в колониях приветствовались трудолюбие и упорный труд и усиленно проповедовалась пуританская этика, но только для простого народа, не для аристократии, и не в целях повышения производительности. Тяжелый труд был уделом простого народа; он поднимал его над праздностью и варварством и позволял спокойно жить. Однако до революции по традиции труд еще не рассматривался большинством как важный источник богатства. Люди работали по необходимости, из-за бедности, и эти нужда и бедность вызывали презрение. Лишь тогда, когда простой народ стал много и упорно работать с целью приобретения вещей и достижения счастья, традиционное мышление претерпело эволюцию, результатом чего (этому помогла и революция) явился необычайный всплеск энергии и духа предпринимательства, которые способствовали изменению характера американской экономики.

В свете прежнего отношения к простому трудовому народу мы можем лучше оценить радикализм Декларации независимости, провозгласившей, что «все люди сотворены равными». Джефферсон и другие члены Континентального конгресса, одобрившие в 1776 г. это положение, возможно, полностью не осознали смысла данной фразы, однако его, безусловно, поняли некоторые американцы. Некоторые политические деятели Юга пытались истолковать ее в том смысле, что данные слова не распространяются на черных рабов. Часть американцев подчеркивала, что ни о каком равенстве женщин и других иждивенцев речи быть не может. А некоторые, включая Джефферсона, настаивали на том, что равенство не означает игнорирования различных способностей и таланта каждого человека, его образованности. Но равенство было мощным идеологическим оружием, с которым было невозможно бороться; безусловно, это было наиболее радикальное и решительное требование, выдвинутое революцией. Однажды выпущенную на свободу, идею равенства нельзя было как-то изолировать или не дать ей возможности распространяться, и она вихрем пронеслась через американскую культуру и общество. Она сразу же стала тем, что Герман Мелвилл охарактеризовал как «великий, непогрешимый Бог! Средоточие и вселенский круг демократии!». «Беспристрастный дух равенства», писал Мелвилл, простер «единую царственную мантию» над всеми американцами и облек «царственным величием» даже руку, «взмахнувшую киркой или загоняющую костыль»[20]. После провозглашения Декларации независимости Соединенные Штаты в течение нескольких десятилетий стали государством самых равноправных граждан, и они остаются им и сегодня несмотря на крайне неравномерное распределение богатства, ибо в конечном итоге равенство — психологическое состояние, ведь американцы, более чем какие-либо другие народы, считают себя равными остальным, вне зависимости от того, насколько богатыми могут быть остальные.

Возможно, многие из «отцов-основателей», заявляя в Декларации независимости о том, что «все люди сотворены равными», первоначально имели в виду только то, что о человеке нельзя судить по его происхождению. Но стала возможной сама постановка вопроса о равенстве, идея равенства попала на благодатную почву, и тотчас же другие американцы, не столь выдающиеся и столь широко образованные, как «отцы-основатели», взяли на вооружение идею равенства и начали ее по-новому трактовать. Все те, кто работал руками или в поте труда зарабатывал деньги, стали утверждать, что они ничем не хуже праздных джентльменов, «проспавших четыре года в Принстоне». Простые люди, такие, как, например, Мэттью Лион, который в 1764 г. приехал в Америку из Ирландии в возрасте 15 лет в качестве законтрактованного работника и благодаря самому себе стал преуспевающим бизнесменом и одним из богатейших промышленников Вермонта, начали высказываться в том смысле, что не благородное воспитание и изысканные манеры, а деньги делают человека.

В течение нескольких десятилетий после провозглашения Декларации независимости равенство в Америке стало означать не только то, что люди не отличаются друг от друга и обладают равными правами, но также и то, что, с точки зрения современника, о человеке «судят по его богатству, а не по уму, и в соответствии с этим его авторитет растет или падает в глазах общественного мнения»[21]. Оценка человека исключительно по его способности зарабатывать деньги трудом, а не по его связям, или по его происхождению, или уровню образования, вошла в практику, стала мерилом американского равенства. В конце концов, до сих пор деньги являлись наименее унизительным средством, к которому веками прибегали аристократы для того, чтобы заставить простой народ почувствовать свое низшее положение в общественной иерархии.

Эти эгалитарные нападки на все традиционные формы аристократического превосходства способствовали тому, что простые американцы, вынужденные работать для того, чтобы обеспечить себе средства к существованию, превратили труд в важнейший атрибут, символ чести. Рабочие и предприниматели стали обвинять всех не занятых трудом джентри, в том числе и южных рабовладельцев и даже «подлинных аристократов» Джефферсона, у которых «не было необходимости зарабатывать себе на хлеб трудом», в «праздности» и в том, что последние живут за счет «честных фермеров и рабочих»[22]. Вскоре после таких антиаристократических нападок нельзя было найти хотя бы одного человека, во всяком случае в северных штатах, который осмелился бы публично, с гордостью отрицать то, что он работает ради жалованья. Даже труд государственных служащих стал оплачиваться, как и любой другой труд. С начала образования государства все государственные чиновники, включая членов конгресса и президента, стали получать жалованье — необычная, если не сказать беспрецедентная, практика на Западе. К примеру, члены английской палаты общин не получали жалованья до 1911 г.

Может быть, ничто так не отделяло американцев в ХІХ в. от европейцев, как их отношение к труду, их уверенность в том, что каждый человек должен так или иначе зарабатывать деньги трудом. Европейские путешественники, такие, к примеру, как Алексис де Токвиль и Фрэнсис Гранд, были удивлены, наблюдая, во всяком случае не на Юге, всеобщее прославление труда и зарабатывания денег, и поражены деловитостью, активностью американцев. Американцы, отмечал Токвиль, не просто считали труд «непостыдным» занятием, но и были уверены в том, что труд «ради получения прибыли», из-за необходимости зарабатывать деньги — «дело чести». Поскольку все, включая государственных служащих, работают ради получения жалованья, никто не считает обязанность «работать унизительной необходимостью», никто не чувствует себя «ущемленным при мысли о том, что получает жалованье», ибо сам президент Соединенных Штатов «также работает ради жалованья»[23].

Историки обычно не придавали должного внимания оценкам иностранными путешественниками характера труда американцев, так как они не осознавали глубины перемен, произведенных американской революцией, — она решительно порвала с прежней традицией аристократической праздности и презрения к работе ради денег и вместо этого стала торжественно и отмечать то, что Эмерсон назвал «необходимостью труда для каждого гражданина»[24]. Неудивительно, что в Соединенных Штатах, где все люди, а не только те, кого относили к рабочему классу, считали, что они работают ради денег, развитие социалистического движения или успех лейбористской партии наподобие английской были обречены на неудачу. В Америке все люди стали тружениками, и всякая деятельность, включая государственную службу, была низведена до необходимости работать ради жалованья — фактически ни одно современное общество не знало ничего подобного, это была беспрецедентная практика.

Значение американской революции — в этом демократическом прославлении труда простых рабочих или коммерсантов. Впервые в истории простые, обычные люди с их заинтересованностью в работе ради получения денег и стремлением к счастью стали определять культуру. Это, в свою очередь, развязало энергию и инициативу простых людей и создало американское экономическое чудо начала XIX в. Революция более, чем какое-либо другое событие, способствовала тому, что труд, деловитость и предприимчивость стали характеризовать Америку.

Необходимо было найти нечто иное, помимо добродетели, классической или современной, чтобы удержать и объединить этих предприимчивых и самоуверенных американцев, стремившихся к достижению счастья; и для многих этой новой связующей общества стали «интерес, заинтересованность… величайшая сила, объединяющая людей друг с другом». К 1830-м годам Токвиль довольно хорошо понимал, что произошло. Он писал о том, что «американцы не являются добродетельным народом… тем не менее они свободны». В Америке в отличие от классических республик «царствует не бескорыстие, а интерес». Что может объединить столь различных и неугомонных людей? «Интерес. В этом весь секрет. Личный интерес… интерес, проявляющийся открыто и даже объявляющий себя социальной теорией». В Америке, утверждал Токвиль, «время бескорыстного патриотизма ушло в прошлое… навсегда»[25].

Но, конечно, Токвиль преувеличивал. Демократия не забыла об идеалах классического републиканизма. Они были сохранены для того, чтобы умереть, обуздать стремление к личному богатству и счастью; они по-прежнему являются американскими идеалами: это вера американцев в принцип равенства и их неприязнь к разного рода привилегиям; их страстное желание самостоятельности, подлинной независимости и свободы; их периодически возникающие вновь и вновь надежды на то, что некоторые политические лидеры смогут подняться над партийными интересами и стать по-настоящему беспристрастными арбитрами, надежды, реализуемые, к примеру, в избрании военных героев, в попытках избрания независимых кандидатов и в прогрессистских движениях; их глубокое убеждение в том, что занятие сельским хозяйством в нравственном отношении чище и свободнее от рыночных интересов, чем какая-либо другая деятельность; их беспокойство по поводу непрочности республики, ее подверженности коррупции, и, наконец, их необыкновенная одержимость собственной национальной добродетелью — одержимость, которая до сих пор вводит в смятение остальную часть мира.

  1. © Г. Вуд. Перевод М.М. Сиротинской.
  2. О конституционных изменениях см. подробнее: Wood G.S. The Creation of the American Republic, 1776—1787. Chapel Hill, 1969.
  3. Skinner Q. The Idea of Negative Liberty: Philosophical and Historical Perspectives // Philosophy in History / Ed. by R. Rorty et al. Cambridge (Engl.), 1984. P. 193—221; Ignatieff M. John Millar and Individualism // Wealth and Virtue: The Shaping of Political Economy in the Scottish Enlightment / Ed. by I. Hont, M. Ignatieff. Cambridge, 1983. P. 329—330.
  4. Hume D. Treatise on Human Nature / Ed. by L.A. Selby-Bigge, P.N. Nidditch. Oxford, 1978. P. 587; Franklin to Colden, 11 Oct. 1750 // Papers of Benjamin Franklin / Ed. by L.W. Labaree et al. New Haven, 1959. – Vol. 4. P. 68.
  5. Johnson. A Dictionary of the English Language… L., 1755; Wood G.S. Interests and Disinterestedness in the Making of the Constitution // Beyond Confederation: Origins of the Constitution and American National Identity / Ed. by R. Beeman et al. Chapel Hill, 1987. P. 84.
  6. Brewer J. Party Ideology and Party Politics at the Accession of George III. Cambridge, 1976. P. 97; Cable M.H. The Idea of a Patriot King in the Propaganda of the Opposition to Walpole, 1735—1739 // Philological Quarterly. 1939. Vol. 18. P. 119–130.
  7. Jefferson Th. Notes on the State of Virginia / Ed. by W. Peden. Chapel Hill, 1955. P. 165.
  8. Livingston Robert R., quoted in: Friedman B. The Shaping of the Radical Consciousness in Provincial New York // J. Amer. Hist. 1970. Vol. 56. P. 786.
  9. Smith A. Wealth of Nations / Ed. by R.H. Campbell, A.S. Skinner. Oxford, 1976. Vol. 1. P. 265—267; Micklus R. «The History of the Tuesday Club»: A Mock-Jeremiad of the Colonial South // WMQ. 3 Ser. 1983. Vol. 40. P. 53.
  10. Jackson to Franklin, 17 June 1755 // Papers of Franklin / Ed. by L.W. Labaree et al. Vol. 6. P. 82.
  11. Roeber A.G. Faithful Magistrates and Republican Lawyers: Creators of Virginia Legal Culture, 1680—1810. Chapel Hill, 1981. P. 107—108, 147, 156—157; William Bradford to James Madison: The Papers of James Madison / Ed. by W.T. Hutchinson, W.M.E. Rachel. Chicago, 1962. Vol. 1. P. 90—92, 95—97.
  12. Butler J. Sermons // British Moralists, Being Selections from Writers Principally of the Eighteenth Century / Ed. by L.A. Selby-Bigge. Oxford, 1897. Vol. 1. P. 203, 204; Fiering N. Jonathan Edward’s Moral Thought and its British Context. Chapel Hill, 1981.
  13. Томас Пейн. Избр. соч. / Под ред. проф. М.П. Баскина. М., 1959. C. 21—22; James Sullivan. The Path to Riches: An Inquiry into the Origin and Use of Money… Boston, 1792. P. 8.
  14. The Works of John Witherspoon… Philadelphia, 1800—1801. Vol. 3. P. 470.
  15. Joseph Warren (1772) // Principles and Acts of the American Revolution in America / Ed. by H. Niles. N.Y., 1876. P. 4; Burges T. Solitude and Society Contrasted. Providence, 1797. P. 10, 15.
  16. Greene to Samuel Ward, Apr. ? 1772 // Papers of Greene / Ec. by Showman et al. Vol. 1. P. 27; Mayhew J. Seven Sermons Upon the Following Subjects… Boston, 1749. P. 126; Cooper S. A Sermon Preached in Boston, 1749. P. 126; Cooper S. A Sermon Preached in Boston, New England, Before the Society for Encouraging Industry, and Employing the Poor… Boston, 1753. P. 13.
  17. John Adams to Abigail Adams, 29 Oct. 1775 // Adams Family Correspondence / Ed. by L.H. Butterfield et al. Cambridge. 1963. Vol. 1. P. 318; Cooper S. Sermon Preached in Boston… P. 2; Andrews J. A Sermon on the Importance of Mutual Kindness… Philadelphia, 1790. P. 17; American Museum. 1787. Vol. 2. P. 30.
  18. Everett E. Oration before the Society of Phi Beta Kappa, 1824 // American Philosophic Addresses, 1700—1900 / Ed. by J.L. Blau. N.Y., 1946. P. 67, 77—78.
  19. Jefferson to William Duane, 1 Oct. 1812 // The Writings of Thomas Jefferson / Ed. by A.A. Lipscomb, A.E. Bergh. Wash., 1903. Vol. 13. P. 186.
  20. Washington G. // Bridgeman R. Jefferson’s Farmer before Jefferson // American Quarterly. 1962. Vol. 14. P. 576; Greene to Samuel Ward, 9 Oct. 1772 // The Papers of General Nathanael Greene / Ed. by R. Showman et al. Chapel Hill, 1976. Vol. 1. P. 47; Diary of John Adams / Ed. by L.H. Butterfield et al. Vol. 2. P. 53.
  21. Мелвилл Г. Моби Дик, или Белый кит / Пер. с англ. И. Бернштейн. М., 1967. С. 152.
  22. Wood G.S. The Radicalism of the American Revolution. N.Y., 1992. P. 276, 243.
  23. Ibid. P. 282.
  24. Токвиль А. де. Демократия в Америке. М., 1992. С. 403—404.
  25. Emerson R.W. The American Scholar // The Complete Essays and Other Writings of Ralph Waldo Emerson / Ed. by Brooks Atkinson. N.Y., 1940. P. 55.
  26. Wood G.S. Interests and Disinterestedness… P. 81—82, 103.
Прокрутить вверх
АМЕРИКАНСКИЙ ЕЖЕГОДНИК
Обзор конфиденциальности

На этом сайте используются файлы cookie, что позволяет нам обеспечить наилучшее качество обслуживания пользователей. Информация о файлах cookie хранится в вашем браузере и выполняет такие функции, как распознавание вас при возвращении на наш сайт и помощь нашей команде в понимании того, какие разделы сайта вы считаете наиболее интересными и полезными.