Американская мечта как символ веры и внешнеполитическая стратагема. Протоистория “Империи по приглашению”
Americans have a veritable bible of foreign affairs. It always has been a constituent part of the American Dream, or otherwise a part of the mainstream of American ethics, moral, religious and intellectual life. The Old Paradigm, which dominated U.S. diplomacy in the nineteenth century and revealed itself fully at the eve of the XX century, was designed to deny the other world the chance to reshape America and to enlist it into the world system invented by European powers. The New Paradigm, which has dominated U.S. diplomacy in the XX Century, was designed to give America the chance to redeem the world by realizing the idea of global americanizm or progressive, nontraditional imperialism (“The Empire by Invitation”).
Глубокое определение реальной, хотя и неосязаемой субстанции, называемой американской мечтой, было дано классиком американской литературы Уильямом Фолкнером (1897–1962). По его словам, она воплощена в полной и всесторонней свободе человека-одиночки, человеческой личности, свободе от зависимости и бессилия, все равно из какого источника они ни исходят – от замкнутых иерархических установлений деспотической власти, “угнетавшей его как представителя массы”, или от самой этой массы. Стремясь передать смысловое богатство самого понятия, Фолкнер писал: «Не просто идея, но состояние: живое человеческое состояние, долженствующее возникнуть одновременно с рождением самой Америки, зачинающееся, создающееся и заключающееся в самом воздухе, в самом слове “Америка”, состояние, которое мгновенно, тотчас же одухотворит всю землю, подобно воздуху и свету. И так оно было – распространялось вовне, захватывая даже старые, истощенные, мертворожденные народы, пока повсюду человек, который только что и слышал само слово “Америка” и уж, конечно, не знал, где она расположена, откликался ей, взмывая не только сердцем, но и надеждами, которые до тех пор были ему неведомы или, во всяком случае, он не осмеливался думать о том, что они заложены в нем.
Состояние, которое не только не позволит человеку стать королем, но и не позволит ему захотеть стать им. Ему не придется даже мечтать о том, чтобы сравняться с королями, потому, что он свободен от королей и им подобных; свободен не только от символов, но и от самих старых деспотических иерархий, представленных игрушечными символами – судами и советами, церквами и школами, для которых ценность человека определяется не его индивидуальностью, но принадлежностью целому, его неизменным процентным отношением к лишенным сознания числам, накоплением безвольного послушного и массовидного в нем.
Мечта, надежда, состояние, которые наши предки не завещали нам, своим наследникам и правопреемникам, но скорее завещали нас, своих потомков, мечте и надежде. Нам даже не было дано возможности принять или отвергнуть мечту, ибо мечта уже обладала и владела нами с момента рождения. Она не была нашим наследием, потому что мы были ее наследием, мы сами в череде поколений были унаследованы самой идеей мечты. И не только мы, сыны и питомцы Америки, но и люди, рожденные и воспитанные в чужих угнетенных землях, тоже чувствовали это дыхание, это дуновение воздуха, тоже слышали отзвуки обещания надежды. И сами старые народы, такие старые и настолько закосневшие в своих старых концепциях человека, что уже и отказались от всякой надежды на перемену, отдают дань этой новой мечте о новом предназначении человека, ставя ей памятники и расписывая порталы неотчуждаемого права и надежды человека. “Для любого человека земли здесь найдется место, для тебя лично бездомного, лично угнетенного, лично обезличенного»»[1].
Так писал Фолкнер в статье, опубликованной в 1955 г. Если бы у статьи выдающегося писателя не было других достоинств, ее бы сделала приметной одна замечательная черта – пафос исторической оценки феномена американской мечты. Проходят десятилетия, и стержневая идеологема национальной духовности в силу внутренних и внешних воздействий по мере смены жизненных “стандартов» частично лишается своего изначального содержания, в ней происходит замещение гуманистической ипостаси другой, ограничивающей права личности, суживающее роль нравственного компонента за счет роста влияния обезличенных приоритетов (национальная безопасность), экономического интереса, геополитического или идеологического фактора. Автор трилогии о Сноупсах в традициях социальной критики бестрепетно снимал романтический флер с этих превращений, показывая в натуральную величину дистанцию между апокрифическими представлениями (он называет их “напыщенным лепетом») о высоких идеалах и “житейским», повседневным. Мечта в его толковании таким образом входит в конфликт сама с собой, и кульминацией этой трансформации становится состояние, когда «выхолощенным словом «свобода»» освящается любое, самое безнравственное действие[2]. Как внутри, так и вне страны. Последний случай должен быть подвергнут особому рассмотрению, поскольку цивилизационные процессы в ХХ в. отражают все возрастающее воздействие США, их экономики, политики, правосознания, культуры и вероучений.
* * *
Как это водится в истории просвещенного человечества, на рубеже веков – в завершающемся году XIX столетия (январь 1899 г.) – в сенате конгресса США состоялись дебаты, отразившие важнейший, поистине судьбоносный момент в процессе самоидентификации великой нации, совпавший (отнюдь не по прихоти календаря) с выходом Америки на мировую арену в новом качестве великой державы. С противоположной аргументацией по поводу характера внешнеполитической доктрины страны тогда выступили два наиболее влиятельных сенатора от республиканской партии того времени, признанные властители дум и авторитеты в толковании ключевых проблем жизнедеятельности страны, ее внутренней и внешней политики. Одним из них был Джордж Фрисби Хоар, сенатор от штата Массачусетс, другим – Альберт Биверидж, сенатор от штата Индиана. Поводом для вошедшего в анналы политико-философского дискурса двух незаурядных ораторов и полемистов послужил вопрос об имперстве, точнее, о присоединении Филиппинских островов к заморским владениям США. Вопрос стоял так: быть ли США по примеру других мировых держав колониальной империей, создавать ли им по образу и подобию Англии, Франции, России насильственно удерживаемые владения, население которых подчиняется внешнему управлению, диктату народа-сюзерена и его уполномоченных, или избрать иной, нетрадиционный, еще не испробованный путь.
В спор между экспансионистами и антиэкспансионистами органично вплелись мотивы чисто мировоззренческого характера, обозначенные еще в идейном наследии отцов-основателей США, в их лучезарно оптимистических взглядах на место и роль США в мире, на реструктурирование всемирного ландшафта и обогащение его качественно новыми морально-этическими и правовыми принципами и нормами[3]. При всех индивидуальных отличиях принципиальное содержание мироощущения отцов-основателей оставалось неизменным, не подлежащим изменению, вневременным. Что это было? 1 – американоцентризм, вера в “великое предначертание» республики в Новом Свете, несущая в себе и с собой всеобщее спасение и единение народов[4], освобождение от пут архаического прошлого и беспредельные возможности самосовершенствования; 2 – демократическое самоуправление (“демократия участия»); 3 – защита прав личности в ее стремлении к свободе и счастью. Именно на почве такой сакрализации высокого призвания Америки проистекал выраженный Джефферсоном по случаю покупки Луизианы в артикулированной форме и осуществленный затем на практике множество раз принцип целесообразности[5]. Свое собственное его понимание автор Декларации независимости запечатлел в словах, утверждавших неоспоримый приоритет высших государственных интересов США как воплощения всечеловеческого благополучия над любыми другими соображениями, включая формально-правовые и морально-этические: «Строгое соблюдение того, что написано в законе, есть, без сомнения, одна из высших обязанностей хорошего гражданина, но не самая высокая. Законы необходимости, самосохранения, спасения нашей страны от угрожающей ей опасности – вот высший долг. Потерять нашу страну из-за скрупулезного следования букве закона значило бы потерять сам закон, а вместе с ним – жизнь, свободу, собственность и всех тех, кто обладал ими вместе с нами. Таким образом, абсурдно жертвовать целью ради средств»[6].
В этой формуле вполне может быть усмотрено противоречие, представляющее собой фактически санкцию беззакония в делах, относящихся к внешнеполитической экспансии или борьбе за рынки. С формальной точки зрения, пожалуй, с таким выводом можно было бы согласиться, но по другой логике, согласно которой нравственно, разумно, справедливо и полезно все то, что содействует достижению максимума свободы и защищенности личности, здесь нет противоречия. Именно эта логика была органична для образа мышления отцов американской демократии, чей политический реализм был неразрывно связан и неотделим от превознесения Декларации независимости, конституции и сверхидеи о долге “новой нации” нести миру свет Реформации, не пасуя перед сопротивлением вековых традиций и заблуждений. Можно сказать, что внутренняя дуалистическая природа американского мессианства восходит к Декларации независимости, в которой хвала политической стабильности соседствует с провозглашенным правом народа изменить или уничтожить любую «данную форму правительства», если она становится гибельной для народа, предавая его во власть «неограниченного деспотизма». Она пронизывала идейно-философские установки великих американских мыслителей и государственных деятелей на протяжении всего периода формирования американской нации и ее самоидентификации в сообществе цивилизованных стран, чей имидж давно сложился и даже успел частично утратить привлекательность, в том числе и по причинам длительной истории междоусобных войн, вероломных захватов и грабительских, неравноправных договоров, навязанных слабым, незащищенным народам, находящимся в вассальной зависимости от сюзерена.
В диалоге Хоар–Биверидж Вашингтон и Джефферсон, Адамс и Линкольн в форме цитат попеременно выступали то за одну, то за другую сторону, что демонстрировало замечательную универсальность и пластичность мышления великих основателей “новой нации», сумевших предугадать последовательную диверсификацию ее внешнеполитических приоритетов на разных этапах развития вместе с изменением условий ее существования в системе государств, а также в основных чертах динамику и характер трансформации самой этой системы.
Возглавивший борьбу против аннексии сенатор Хоар утверждал, что насильственное присоединение островных территорий является откровенным и грубым нарушением Декларации независимости. Свои рассуждения он строил в плоскости постулата о естественных правах человека, бывшего коньком Джефферсона и Линкольна. Кто мог опровергнуть его истинность, доказанную великими достижениями свободной страны свободных людей, порвавшей с господством родовой аристократии, с грузом архаичных порядков и пережитков, сделавших заложниками застоя и экономической отсталости многие страны с древней культурой, легендарным историческим прошлым, составлявшим родословную целых эпох?
Мир, в понимании Хоара, был неделим, попытка ранжировать сообщество народов в духе имперской идеологии на великие державы и зависимые от них страны, субъекты мировой политики и ее сырой материал, годный только на то, чтобы быть в подчинении и услужении, незаконна и абсолютно неприемлема. “Верно ли, – вопрошал он, возвращая своих слушателей к максимам Джефферсона и Линкольна, – что все люди созданы равными? Или это верно только в отношении некоторых из них? Верно ли, что создатель одарил их определенными неотъемлемыми правами? Или верно это только в отношении некоторых из них? Верно ли, что среди этих прав – право на жизнь, свободу и счастье? Или это предназначено только для некоторых из них? Верно ли, что правительства черпают свою силу из согласия тех, кем они управляют? Или же учитывая согласие только некоторых из них?» Напомнив таким путем о краеугольных понятиях американского либерализма, сенатор от штата Массачусетс переходил к главному выводу для международной политики “новой нации», коль скоро она решила не отступать от кодекса чести и добродетелей, завещанного отцами-основателями. «Водружая над Филиппинскими островами свой флаг, — говорил он, – как эмблему владычества и захвата, вы одновременно срываете его с Зала независимости»[7].
Убийственный аргумент Хоара для недостаточно подкованных в мировоззренческих основах американской демократии сенатор Биверидж разбивал доказательством от классических и популярных в то время социал-дарвинистских теорий, вполне, как оказалось, соотносимых с разъяснениями Джефферсона в отношении покупки Луизианы: «Декларация независимости, — говорил он, – была написана самоуправляющимися людьми для самоуправляющихся людей… Она распространяется только на людей, способных к самоуправлению. Кто может осмелиться профанировать это выражение воли самых избранных из самоуправляющихся людей перед лицом варварской расы выходцев из Малайи, воспитанных на идеях испанских колонизаторов?»
Отвергнув таким образом односторонне доктринерский взгляд на священный документ американской революции, Биверидж как бы заглянул за горизонт и высказался за расширительное толкование цивилизаторской миссии Америки и американцев в мире, сохраняющем еще в значительной степени варварский или полуцивилизованный характер. Хоар не остался в долгу. В своем ответе он напомнил Бивериджу о знаменитой речи Линкольна, посвященной Декларации независимости, в которой президент-освободитель предупреждал о возможности того, что “некоторые люди, какая-нибудь фракция или какие-нибудь интересы могут выдвинуть теорию, что только богатые, или только белые, или только белые англосаксы имеют право на жизнь, свободу и счастье». В этом случае Линкольн посоветовал своим соотечественникам» взглянуть еще раз на Декларацию независимости и … вернуться к источнику, воды которого берут свое начало недалеко от мест, обильно политых кровью революции”. Продолжая свою речь, сенатор Хоар сформулировал свое понимание демократического миропорядка, достойного наступающего ХХ века и воплощающего лучшие черты передовой политической мысли страны-первопроходца, продукта интеллектуальных усилий дальновидных и здравомыслящих государственных деятелей, чья мудрость обогатила человечество понятными всем, простыми, но фундаментально значимыми истинами. «Принципы, которые я защищаю, – сказал он, – это принципы наиболее практичных государственных деятелей, наиболее практичного поколения, когда-либо существовавшего на земле. Авраам Линкольн сказал: «Ни один человек не был создан достаточно совершенным, чтобы владеть другим человеком». Ни одна нация не создавалась для того, чтобы овладеть другой. Я не согласен с тем, что урок, извлеченный из первого столетия нашего существования, должен состоять в признании несостоятельности Декларации независимости и конституции и что мы должны начинать двадцатое столетие с того, с чего испанцы начинали шестнадцатое»[8].
Это был чувствительный удар по имперским побуждениям политического класса США, окрыленного успехами в войне за Кубу и полного решимости наращивать успех. Однако оппонент Хоара отражает удар эффектным приемом, возвращая на землю сторонников романтической веры в силу общечеловеческих ценностей, понятных и принимаемых всеми народами независимо от зрелости и уровня их самосознания, исторических традиций, этнических предпочтений, геополитических амбиций и притязаний. Упреки в ханжестве и показном великодушии были самыми мягкими в перечне обвинений, которые Биверидж обрушил на головы антиимпериалистов, предавших забвению дарованные США судьбою силы и предлагавших решать мировые проблемы исключительно с помощью трубки мира. Он изобличал близорукость и лицемерие пацифизма, отрыв его от витальной мощи нации, рвущейся на свободу и стремящейся утверждать себя в таких материальных формах, которые бы наилучшим образом соответствовали конфигурации возникающей мировой системы с ее обрисовывающимися новыми центрами силы, сферами интересов, борьбой за рынки сырья и товаров, соперничеством на морях, финансовой, промышленной и технологической экспансией. Америка с эллинской отвагой должна отстаивать главенство своих интересов повсюду, где они осмыслены ею как жизненно важные императивы, водружая символы своего могущества без тени колебаний, с твердой уверенностью в неудержимую поступь новой нации. “Как смеете вы, – вопрошал Биверидж, – утверждающие, что Декларация распространяется на всех людей, отрицать возможность ее распространения на американских индейцев? А если вы отказываетесь применять ее к индейцам, живущим в нашей стране, то как вы осмеливаетесь распространить ее действие на малайцев, которые живут за границей? Соотечественники-американцы, мы избранный Богом народ. Вот там, на Банкерхилле и в Йорктауне, Божье провидение было над нами… Оно руководило Дьюи на Востоке и отдало в наши руки испанский флот в канун дня свободы. Великие цели бога обнаруживают себя в продвижении нашего флага, которое предвосхищает намерения конгрессов и кабинетов и ведет нас, подобно священному облачному столбу ночью, в сферы, которые не может предвидеть ограниченная человеческая мудрость… Мы не можем отступить с любой земли, где провидение развернуло наше знамя”[9].
Самое примечательное то, что и Хоар и Биверидж говорили об одном и том же: о величии исторической миссии Америки употребить во благо человечества все, чем наградили ее Судьба, Божье провидение, революция и уникальные свойства национального характера, позволяющие отыскать путеводную нить в сложносплетениях земных проблем, накопленных столетиями и не разрешенных другими народами. Один предлагал положиться на силу примера, другой – на убедительность силы. Но Америка аплодировала им обоим, потому что позиция и того и другого в совокупности отражала гордость за страну и суть сложившейся у ее народа перцепции окружающего мира, современной капиталистической цивилизации, в развитии которой “новая нация», покончив с догоняющим типом модернизации, жаждала занять подобающее ее потенциалу место. Отставание осталось в прошлом, Америка была полна решимости сохранять и наращивать опережающие темпы развития во всех без исключения сферах, что позволяло утверждать национальные интересы двояким путем – неся в руках оливковую ветвь мира, собственным примером показывая народам путь к открытому обществу и прогрессу, и ведя диалог с оппонентами и соперниками с позиции силы. Символично, что в 1900 г. при голосовании законопроекта о предоставлении независимости Филиппинам в конгрессе США голоса разделились поровну.
Политическая жизнь США в конце XIX – начале ХХ в. выдвинула знаковые фигуры, символизирующие эти дуализм и двоемыслие. Вильям Дженнингс Брайан (в 1913–1915 гг. госсекретарь США), сделавший главным лозунгом своих политических кампаний в конце XIX – начале ХХ в. критику империализма и пацифизм, стяжал себе мировое имя и славу блаженного у себя на родине. Стоящая же рядом с ним фигура Теодора Рузвельта олицетворяла собой не одни только мечты о всеобщем согласии, гармонии и сотрудничестве, но и реальную волю, опирающуюся на экономическое, морально-политическое, военное и геостратегическое превосходство Соединенных Штатов над старым миром, больше напоминавшем вольер с хищниками, готовыми наброситься друг на друга. И хотя популист, демократ и пацифист Брайан выглядел прямой противоположностью республиканцу и поклоннику силовой дипломатии Т. Рузвельту, универсализм их взглядов на мировую политику как нельзя лучше обнажал ведущий стереотип национального менталитета – отождествление ценностей американской демократии с идеалом мирового сообщества, в будущем которого неизбежно должны повториться все главные черты и свойства правопорядка, нравственные понятия, этика хозяйствования и рационализм, обеспечившие феноменальный расцвет Соединенных Штатов.
Одним из самых ярких эпизодов проявленной США идеологической инициативы, по форме своей напоминавшей целеустремленную массированную атаку на бастионы имперского протекционизма, стало решительное объявление войны в защиту принципа беспрепятственной «открытой” торговли и «свободы морей». Такие понятия, как национальный суверенитет и национальное самолюбие, вынуждены были повсеместно отступать под натиском этого хорошо организованного наступления, чей напор становился все более мощным и географически всесущим. Более того, американский бизнес, в целом склонный уже в начале ХХ в. ставить знак равенства между внутренним американским и мировым рынком, по примеру нефтяных магнатов, не прощал странам и их правительствам, оказывавшим ему сопротивление в целях ограждения национальной экономики от подчинения ее заморскими конгломератами крупного бизнеса. “Нации, – пишет в своей книге известный американский историк А.М. Шлезингер-младший, – стремившиеся защититься от американской экономической агрессии, объявлялись угрожающими американской свободе «[10].
Нельзя видеть во всем этом единственно только проявление чрезмерного эгоизма и высокомерия американской натуры. Существовали и более земные причины. Страх перед утратой материального процветания и приостановка динамического экономического роста, например. К 1900 г. Соединенные Штаты предстали перед глазами пораженной и сдержанно восхищенной, встревоженной Европы промышленно-аграрным гигантом, опережающим по основным показателям Англию и все другие индустриальные страны. И этот феноменальный рывок базировался на технологической революции, чей потенциал был беспределен и нуждался в систематически и неуклонно расширяющихся рынках сбыта и сферах приложения капитала, внутренних и внешних. Депрессия начала 90-х годов буквально заставила крупный американский бизнес, его идеологических и политических гуру, имиджмейкеров и пропагандистов обратить повышенное внимание на внешние рынки как важнейший фактор поддержания американских стандартов в области доходов, занятости, условий труда и качества жизни в широком плане.
Понятие “клапан» получило расширительное толкование. В нем стали видеть символ спасительного, безостановочного, неудержимого движения на Запад, простиравшийся дальше кромки Тихоокеанского побережья и дальше очерченных любыми договорными отношениями границ любых колониальных империй. Победы на товарных, сырьевых и сельскохозяйственных рынках, в области инноваций и их имплементации в странах самой высокой технологической культуры, организации производства и труда, транспорта и коммуникаций объяснялись философией «деятельной жизни», антипода упаднической, застойной, загнивающей западноевропейской культуры, обогащающейся и паразитирующей на внеэкономическом закабалении, ограблении и понуждении к рабской зависимости мировой периферии.
Философия «деятельной жизни» и успеха, ставшая всенародным идеалом и вызовом Старому Свету, одновременно выражала, как тогда говорили американцы, Zeitgeist (словечко, часто употребляемое образованными американцами), дух времени. В нем воплощались презрение к опасности, вера в прогресс, культ знания, прогресс индустриальных технологий и влияние быстро распространявшегося чувства превосходства перед все еще живущими, в сущности, в прошлом веке и ностальгирующими по старому порядку и старым способам выяснения отношений европейскими народами. Именно на этой почве формировался синдром непрощения отгораживания от американского гения, в чьей самореализации усматривали санкцию прогресса в интересах будущего всего человечества. Ликвидация культурной обособленности, внедрение космополитического духа коммерции в самых удаленных углах земного шара рассматривались как конкретные формы процесса освобождения от пережитков прошлых отношений, построенных на подчинении и жесткой имперской регламентации. Таким образом, борьба за свободу коммерческой деятельности по всему свету приравнивалась к расчистке дороги к храму, мероприятию, требующему мужества, самоотверженности, умения и желания не пасовать перед отчаянным сопротивлением больно переживающего свой упадок воинственного внешнего мира.
Особое значение придавалось нравственному долгу в духе христианских заповедей первых поселенцев, противопоставлявших превратностям судьбы и трудностям обустройства среди дикой природы взаимопомощь и сострадание к слабому, гонимому и ищущему защиты. Корни этой культивируемой годы и годы семьей, школой и церковью морали восходили к пуританской приверженности праведности, веротерпимости и искреннему убеждению в высокое предназначение Америки противостоять греховности Старого Света, подавлению демократических свобод со стороны олигархических групп повсюду, где они посягали на человеческое достоинство и творили беззаконие. Но никогда это не делалось бескорыстно. Вечный искатель и, пожалуй, самый читаемый писатель Америки Герман Мелвилл (1819–1891) блистательно охарактеризовал развившееся в устойчивую черту национального характера американцев раздвоение подсознательного начала (одержимость собственной выгодой и ощущение гуманистического долга перед нуждающимся в помощи), в следующем фрагменте своего знаменитого романа «Белый бушлат»: «Мы несем ковчег свобод всего мира… И давайте всегда помнить, что почти впервые за всю историю человечества наш национальный эгоизм находит выражение в безграничной филантропии, ибо мы не можем делать добро Америке, не подав милостыню остальному миру»[11].
Филантропия, постепенно обретавшая планетарные масштабы, сама по себе становилась носителем штамма имперства. Одухотворенность мечтой о планете людей и народов, управляемой “в счастье и мире» на американский манер, только выигрывала от притока иммигрантов, гонимых нищетой, этническими конфликтами и нетерпимостью к инакомыслию. Именно эти волны иммигрантов несли с собой ненависть к деспотизму, насилию и бесправию за пределами Нового Света и оправдание экспансии американизма ради расширения территории свободы от социальной сословности, – территории справедливости, равенства возможностей и просвещения, веротерпимости и уравнения этносов, закрепления их прав конституционным путем и недискриминационной практикой в различных сферах деятельности[12].
Джон Фиске был первым в современном ему американском обществоведении, кто поставил вопрос о США как венце мироздания в результате естественного отбора, а также о факторах зрелости и отсталости, совершенно по-новому на рубеже ХІХ–ХХ вв. расчертивших геополитическое пространство и сделавших одни страны ведущими, а другие ведомыми и зависимыми, движущимися в фарватере передовых стран[13].
Экономическая, политическая и культурная экспансия именем свободы и демократии, именем идеалов свободно организованного и управляемого в интересах большинства общества, воплощенная в экспортном варианте “американского эксперимента”, приравнивалась к идее прогресса. Такое ее понимание на уровне массового сознания ярче всего выразил в своем творчестве Марк Твен: американец не только сбросил с себя робость перед своей прародиной (Европой), но и ощутил превосходство перед ней, преодолев преклонение перед бутафорскими красотами несправедливого мира, где все еще царили устаревшие условность, авторитарность, культурная ортодоксия, технологическая отсталость и совсем уж малопочтенное мистическое обожание короны и митры, столетиями помыкавшие простыми людьми. Всеобщее поклонение гению инноваций, изобретательства, культ предпринимательства и массового производства, широчайшее развитие банковского дела и сферы услуг, придание особого значения науке, образованию и информационному обеспечению населения – все это показало не только деловую сметку, но и то, как остро американцы ощущали свою сопричастность к экономическому, социально-политическому и культурно-просветительскому обновлению мира.
Идея технологического, научного и товарного покорения Европы и остального мира, установления некоей милосердной диктатуры – сплава передовых управленческих систем, разума и бизнеса, – опирающейся на достигнутые результаты в повышении уровня жизни, индустриализации, научном знании и просвещении всего народа, органически вошла в крепнущий американский национализм и самобытную концепцию нового имперства. Джон Эдмонд Фиске был лишь первым ее популяризатором. Ему наследовала целая плеяда интеллектуальных гуру более позднего времени, отличавшаяся агрессивно-самонадеянным отношением к возможности перехвата у Старого Света первенства в конкурентной борьбе за право быть флагманом цивилизационных трансформаций. С их приходом произошла заметная переакцентировка в идеологическом обосновании концепции “расширяющейся границы» с континентального уровня на уровень глобальный, с уровня освоения “свободных земель” (переселенческая колонизация) на уровень закрепления на морских территориях и рынках с установлением экономического (преимущественно) и политического (в ряде случаев) контроля над ними. Особая роль в этой переориентации с национальной замкнутости на политику создания “неофициальной империи» (этот термин принадлежит известному американскому историку У.А. Вильямсу) связана с именами адмирала Альфреда Тайера Мэхэна, историка Брукса Адамса и политика Теодора Рузвельта.
Книга Мэхэна «Влияние морской мощи на историю», так же как и другие его сочинения, изданные в конце XIX – начале ХХ в., оказала прямое влияние на доктринальную суть всей внешней политики США во вневременном диапазоне[14]. И дело здесь вовсе не в пропаганде идей военного маринизма, в чем, как верно отмечают некоторые исследователи, Мэхэн не мог претендовать на оригинальность и глубину. Все дело в обосновании им идеологии “американизации” Мирового океана[15], другими словами, поэтапного достижения геополитической гегемонии США путем закрепления за ними всего водного пространства, чье стратегическое значение становилось абсолютно приоритетным. Самые смелые помыслы наследников отцов-основателей редко шли дальше “континентальной” экспансии. Мэхэн, поставив вопрос о неограниченном движении в покорении океанических просторов, отразил исторический перелом в процессе формирования индустриального общества и в миропонимании американцев, в их национальной самости.
Гигантский маховик американской производственной машины не мог быть остановлен из-за помех со стороны других морских держав или претендентов на мировое верховенство. С верфей Восточного побережья должны были продолжать сходить гигантские океанские лайнеры, танкеры и сухогрузы. Порты Западного побережья не могли прекратить отгрузку товаров на бездонные рынки Азии и Океании, машиностроительные и электротехнические корпорации не в состоянии были пережить паузу в поступлении экспортных заказов и сырья из Европы и России вследствие нарушения свободы морской торговли. Развившийся гигантский нефтяной бизнес грозил подкосить строительную индустрию, в случае если бы пришлось сократить нефтедобычу и экспорт нефти. Доходы от нефтебизнеса составляли огромную долю от инвестиций в строительство. Большая опасность нависла над сельскохозяйственным сектором, его процветание зависело от внешней торговли, от заокеанских рынков. Кризис 90-х годов сделал для всех очевидной одну истину: континентализм как идеология становился тормозом, анахронизмом, пережитком прошлого, сковывающим движение вперед и разрушительным по своим неминуемым последствиям[16].
Аргумент в пользу пересмотра традиционных предпочтений, в целом в пользу беспрепятственного продвижения американских интересов все дальше на Запад и утверждения прав Америки на не оспоримое никем присутствие в Тихоокеанском регионе, получил дальнейшее развитие в трудах известного историка и эксперта в области геополитики Брукса Адамса[17]. Так же как и Мэхэн, Б. Адамс принадлежал к плеяде внешнеполитических идеологов, чей взор простирался за ограниченные горизонты того континентализма, который руководствовался принципами локально-географического изоляционизма в духе “прощального послания» Джорджа Вашингтона и отгораживался от партнерских отношений во внешней политике. Исходя из реальной обстановки начала ХХ в., они видели уже Америку в центре мирового порядка как естественного воплощения всеобщего триумфа торгово-экономической эры и как ее главного гаранта. По логике вещей в рамках новой организации мирового сообщества и в свете появления новых центров силы (реальных и грядущих) Америка уже не могла играть прежнюю пассивно-созерцательную роль, дистанцируясь от мировых дел, пребывая в самоизоляции и оставаясь над схваткой. Ссылки на географию, традиции, заповеди и конституционные установления в непрерывно меняющейся обстановке теряли свой смысл. Обретение великими державами огромной военно-морской мощи делало положение Америки ненадежным. В какие-нибудь несколько лет Атлантический океан превратился для американцев (так считали А. Мэхэн и Б. Адамс) из защитного рва в незащищенное водное пространство, подступающее к самым берегам Америки и находящееся под угрозой подчинения контролю вражеской державы. Следовательно, вновь на первый план (как некогда это предвидел Т. Джефферсон) выдвигался вопрос целесообразности.
Дин Ачесон, один из бесспорно выдающихся представителей американской внешнеполитической мысли ХХ в., в своей книге-исповеди, вышедшей в 1955 г., так писал о дилемме, с которой пришлось столкнуться американцам при соприкосновении с новой геополитической реальностью (в ней соединились и грозные опасности, и беспрецедентные возможности, упустив которые следовало расстаться с мечтой стать центром мироздания, его консолидирующей осью): “С этого момента мы не могли уже уклоняться от выбора определенного пути. Не все американцы достаточно хорошо понимали, в чем состоит этот выбор и какой путь является правильным. Один из возможных путей состоял в том, чтобы целеустремленно продолжать влиять на международные дела с таким расчетом, чтобы поддержать обстановку, благоприятствующую нашим интересам, – обстановку, в которой страны, стремящиеся к миру и свободе, могли бы процветать. Этот путь требовал постоянного энергичного и ответственного участия США в международных делах»[18].
Дин Ачесон не коснулся вопроса об острой коллизии на уровне ментальности, с которой был связан этот перелом. А между тем брайянизм и антиэкспансионизм Хоара и других хранителей пацифистских и ультраизоляционистских традиций имели очень солидную социальную базу и устойчивый психонравственный потенциал. Их мощно питали социально-критическая составляющая общественной жизни США начала ХХ в., социалистические течения (включая, разумеется, христианский социализм), антимилитаризм американцев, а также (и возможно, не в последнюю очередь) философско-нравственные идеи Л.Н. Толстого. В статье И.П. Дементьева (1978 г.) показано, насколько заметным было “вмешательство» великого русского писателя в общественные настроения США. В 1909 г. американским толстовцам даже посчитал необходимым ответить “экспансионист-практик», тогдашний президент Т. Рузвельт, заявивший в своей очередной статье в популярном «Аутлуке», что учение Толстого – “плохое руководство” для “людей дела”[19]. Нежелание идти по пути дегуманизации общества, ущемления личных свобод, неминуемых в случае отказа от сопротивления экспансионистской внешней политике и милитаризму, объединяло достаточно широкие слои американцев. Толстовство в каком-то американском варианте дало себя знать в самых различных проявлениях (в том числе и в виде поклонения “завернутой в вату» старине) и в самом широком временном диапазоне – от сопротивления вступлению в европейские конфликты до широкой подвижнической миротворческой деятельности многих пацифистских организаций и религиозных общин.
Однако “люди дела» сумели неплохо адаптироваться к нравственному бунтарству против самонадеянности силы и комплекса национального превосходства. Был избран путь поддержания культа мужественного американца (если воспользоваться терминологией Синклера Льюиса) как архетипа Америки. Именно он стал источником нового патриотизма преисполненных гордостью за страну бэббитов[20]. Убежденные в своей правоте, противники изоляционизма предложили исключительно рациональное, опирающееся на его величество «факт» объяснение железной целесообразности для США принять глобальный вызов ХХ в. и отстоять право всей страны решающим образом влиять на процесс организации мирового пространства сообразно их опережающей экономической мощи, морально-политическому весу и воинской доблести населяющих ее наследников покорителей прерий. Америка должна довершить конец всевластия аристократических привилегий. Само воплощение национальной идеи – президент-мыслитель Теодор Рузвельт нижеследующим высказыванием умело обосновал законность америкоцентризма своих соотечественников, вступивших в XX столетие при завораживающих воображение успехах США в материальной и духовной сферах: «Мы стоим перед выбором, который предопределен. Никто нас не спрашивает, будем ли мы или нет играть выдающуюся роль в мировых делах. Все, что от нас требуется, это решить для себя, окажемся ли мы на высоте положения или оплошаем»[21].
Опыт имперства и имперской политики, повсеместно к началу ХХ в. засвидетельствовавший недолговечность старого колониализма в силу “как бы уменьшившегося земного пространства»[22] и сопротивления народов, восставших против тирании внешних сил, научил Рузвельта приводить интересы США “в точное соответствие с фактами», не следуя слепо за внешне эффектными, но невыполнимыми в полном объеме интенциями Б. Адамса и А. Мэхэна. Однако, взывая к трезвому расчету, Рузвельт не хотел, чтобы его геополитические установки воспринимались как антитеза доктрине превосходящей мощи и обновленческо-мессианской роли Америки в мировом сообществе и мировой политике. Свой вызов несвободе, диктатуре силы и намерениям удерживать привилегии, полученные незаконным путем, вопреки воле народов, Т. Рузвельт в 1906 г. сформулировал в виде постулата, ставшего руководящим принципом американской дипломатии: “…я убежден, – писал он, – что для условий, в которых мы живем, первостепенной задачей является не только мир, но и нечто такое, что поважнее мира, а именно – справедливость…»[23] Иными словами, мир может быть принесен в жертву во имя справедливости.
Итак, при том, что неприкосновенность американских границ и интересов повсюду, где они не подлежали вообще обсуждению, была заявлена реально существующей, борьба за «справедливость” означала противостояние “военному деспотизму”, в принципе не задевающему прямо американские интересы. Невовлеченность в мировые дела молчаливо была признана изжившей себя, утратившей свое оправдание. Главное же состояло в том, что произошла окончательная смена акцентов во внешнеполитической и военной доктринах США, рассматриваемых уже как инструмент цивилизаторской миссии, а не как преимущественно средство защиты национальных интересов. В воображении “Великого рейнджера» США перестали уже быть только убежищем для гонимых со всех континентов, живым примером высокой морали в мировых делах, они превратились в убежденного в обоснованности своей созидательно-полицейской функции главного зодчего нового мироздания, где все нации и страны на равных и, если нужно, под давлением будут приобщены к достойному существованию в условиях мира, стабильности, законопослушания и благополучия[24]. С Теодором Рузвельтом Америка перешагнула через порог самоограничения, добровольно установленного ею доктриной Монро, и заявила о себе как о провозвестнице неделимости мира, озабоченной его процветанием и сбалансированным в силовом отношении развитием. Накануне первой мировой войны Теодор Рузвельт писал: “Пока Англия справляется с задачей поддержания баланса сил в Европе… все идет, как и положено. В том же случае, если она не сможет это делать, Соединенные Штаты будут вынуждены взять на себя эту миссию, с тем чтобы по крайней мере временно восстановить баланс сил в Европе вне зависимости от того, против какой страны или стран могут быть направлены наши усилия»[25]. Ни для кого не было секретом, что не названные Т. Рузвельтом источники опасностей для европейского баланса сил в Америке ассоциировались прежде всего с Германией, Россией, Австро-Венгрией и Оттоманской империей.
Самоопределение, равенство перед законом и справедливость как естественные и неотчуждаемые права всех больших и малых народов непременно должны были быть ограждены от грубых посягательств по существу уже мертвых институтов власти, будь то русский царизм или германский авторитаризм. Воля, решимость и нарастающие усилия лучше других оснащенных экономически и технологически Соединенных Штатов – носителей здравомыслия, передового правосознания и новаторского духа – последовательно и без остатка должны были содействовать борьбе с колониализмом, с этим наследием эпохи старого имперства. Риторика прогрессивного республиканизма в этой части буквально на ходу обогащалась словесными заимствованиями из словаря ІІ Интернационала. Чуть позднее терминология официальных властей в лице Вильсона и его последователей еще более сблизилась с аксиоматикой левой социал-демократии. Помочь миру «очиститься от всего этого старья” – так позднее, на Парижской мирной конференции в 1919 г., определил задачи США в колониальном вопросе полковник Эдвард Хауз[26], хотя речь могла идти и о более широкой перспективе.
Соединение возвышенных идеалов (доморощенных и благоприобретенных) с почти мистической верой в то, что именно на Америку Провидение возложило бремя забот в отношении их осуществления, нашло свое наиболее полное воплощение в понимании особой роли Америки, объединяющей расколотый мир в эпоху конфликтов, раздоров и международных кризисов начала ХХ в. Через собственный пример, чистоту помыслов и справедливость. У. Брайян, Э. Рут, Т. Рузвельт, У. Тафт, Джейн Адамс и множество других государственных и общественных деятелей, литераторов, публицистов и ученых высказывались на эту тему красноречиво и с самозабвенной убежденностью. Но именно Вудро Вильсон, президент США в 1912–1920 гг., придал этому видению планетарной цивилизующей миссии США максимальную цельность и стратегическую осмысленность, включая главные детали плана создания нового миропорядка, опирающегося на согласие (а не на баланс сил), механизм предотвращения военных конфликтов, контроль над вооружением и широкое сотрудничество в экономической, социальной и гуманитарной сферах[27]. Само понятие: “американский век», возникшее в ходе общенациональной дискуссии о приоритетах внешней политики и предпосылках стабильного мира, предполагало строительство универсальной мировой системы, одушевленной идеалами американской демократии и американскими моральными нормами. Вудро Вильсон, писал историк А.М. Шлезингер-младший, сознательно или несознательно отождествлял национальные интересы США с общечеловеческими ценностями, как они виделись ему в проекции американских добродетелей и американского здравомыслия. Вильсон, утверждал он, «представлял себя пророком некоего мира, пребывающего вне сферы действий реальной политики, – мира, в котором негодный и устаревший принцип баланса сил уступит место новому радужному объединению сил. Соединенные Штаты, по словам Вильсона, при своем рождении уведомили мир: “Мы пришли спасти мир, дав ему свободу и справедливость»»[28].
Историк Шлезингер не был до конца справедлив к историку Вильсону, не только идеологически объяснявшему необходимость решительного вторжения Америки в мировые дела, но и подававшему в своем качестве президента США надежды народам других стран на выход из тупика цивилизационного кризиса на “шве истории», как выразился Альфред Вебер, в конце ХІХ – начале ХХ в. с его обострявшимися социально-классовыми и межнациональными противоречиями, сопровождаемыми невиданным ростом международной напряженности[29]. Народы Европы, некогда признанные поборники прогресса, как бы утратили внутренний стимул к продолжению этой исторической линии, их созидательная энергия затухала, подавляемая разрушительным по своему характеру возобновлением старых распрей и отсутствием притока новых конструктивных идей. Духовная распущенность[30] наложила свою печать на мышление политической элиты континента, она закоснела в снобизме и предрассудках, с тупым упрямством ведя курс на подготовку и развязывание новой войны, хотя именно война неминуемо должна была приблизить революционный взрыв. Ожидать, что возрождение витальной силы цивилизации придет из Европы, не приходилось, греховность европейцев разрушала ее безжалостно и последовательно. Она теряла лучших своих сынов, покидавших ее в поисках удачи, счастья и свободного приложения талантов. Все, что существует за пределами Европы, должно быть спасено от нее; более того, Европу следует спасти от нее самой. Вкрапленные в многочисленных трудах и речах Вильсона, эти постулаты приобретали особое значение на фоне европейских конфликтов, войн, революций[31].
Спасти Европу от нее самой в понимании Вильсона означало уберечь ее от леворадикализма и ницшеанской парадигмы (через принижение человека прийти к людям более высокого класса), а также от бесконечных раздоров, не имеющих выхода в компромиссах, в цивилизованном правовом урегулировании. Для сына пресвитерианского священника целый континент, после того как он порвал со своим гуманистическим прошлым и окунулся в моральный нигилизм, стал воплощением грехопадения. В метаниях из крайности в крайность и в разрыве с традицией рационализма Европа шла к распаду, в то время как Америка оставалась верной себе и своим идейным основам. Более того, по твердому убеждению Вильсона, она являлась единственной в мире страной, которая переживала процесс постоянного возрождения. Эту мысль на фоне начавшейся в Европе великой войны Вильсон развил в имевшей принципиальное значение для его философии мировой политики речи в Филадельфии в мае 1915 г. (Обращение к вновь натурализованным гражданам): “…американцы, — говорил он, — должны иметь сознание, отличное от сознания народов других стран. При этом у меня нет ни малейшего намерения критиковать другие народы. Вы знаете, как это случается с семьей. Семья замкнута на себе самой, она меньше интересуется соседями, чем собственными членами. Поэтому нация, которая постоянно не обновляется из новых источников, обречена на узость взглядов и предрассудки, как это случается с семьей. Понятно, почему Америка должна иметь иное сознание, – она открыта общению со всех сторон, она соприкасается локтем и сердцем со всеми народами, составляющими человечество. Пример Америки – это особый пример… Мы имеем дело с особым случаем – наш народ ощущает себя настолько правым, что он не нуждается в убеждении в своей правоте силой»[32].
Нельзя было отказаться от соблазна обвинить Вильсона в лицемерии и в чисто пропагандистской рекламе миролюбия Америки и ее особого альтруизма. У критиков и в самом деле было достаточно оснований для язвительных замечаний. Америка уже имела за плечами свою «колониальную” войну, и не одну, она безжалостно подавила национально-освободительное движение на Филлипинах, осуществила военные интервенции в поддержку “дружественных режимов” в Панаме, Санто-Доминго и на Гаити. Но, во-первых, Вильсон сам заклеймил “агрессивные цели и алчные устремления» Америки в прошлом, объяснив их “нашей безрассудной молодостью как нации”; во-вторых, он четко дифференцировал войны, ведущиеся за эгоистические цели (от них Америка демонстративно отмежевалась), и войны во имя великой цели, во имя, как он выразился, “служения человеку». Поскольку Америка, пояснял Вильсон, “имеет перед собой великую цель, не ограниченную только Американским континентом», постольку она не может отказать себе в использовании силы в любой точке земного шара, где это будет признано целесообразным[33]. Критерии для принятия соответствующего решения были конкретизированы Вильсоном в отличие от его предшественников с достаточной полнотой и исторической определенностью. Его устами Америка предлагала миру выбор, устранявший две главные угрозы для цивилизации – левый, революционный радикализм и авторитарную диктатуру милитаристских клик правого толка, наследницу сословного общества. Для прогрессивного республиканца Теодора Рузвельта такой тотальный интервенционализм был невозможен, а его оценка возможности для США стать гарантом всеобщей безопасности – более осторожной[34].
Аргументы Вудро Вильсона строились в виде парадигмы, в некоторых ключевых моментах удивительно совпадающей с резолюциями социалистов-интернационалистов. Человечество, следуя утратившим всякую разумность законам национального эгоизма и захватническим инстинктам, столкнуло себя в пропасть мировой войны. Однако дальнейшее продолжение ее становится полностью бессмысленным без большой, поистине вселенской цели, оправдывающей любые жертвы. Такой целью может быть только война за уничтожение всех войн, делающая мир безопасным для демократии. Еще одна важная цель – достижение ее универсального характера, удовлетворяющего высоким американским стандартам. В своем знаменитом заявлении в сенате США 22 января 1917 г. Вильсон высказался категорически за строительство нового мирового порядка по образцу и подобию американской системы, т.е. соблюдая те принципы, которые положены были в основу американской демократии. “Краеугольными элементами этого миропорядка, – говорил он, – должны стать элементы, которые соответствуют и удовлетворяют принципам американской системы государственного управления, элементы, которые совпадают с политическими убеждениями и жизненными нормами американского народа, им навсегда выбранными и защищаемыми»[35].
Именно через всеобщую американизацию должна быть осуществлена общечеловеческая миссия – поворот лицом к народным массам, к простому человеку. Великое предназначение Америки – защищать естественные чаяния людей, их неотъемлемые права, “единственным поборником» которых она является, – Вильсон выразил в другой своей важной речи – в обращении к Объединенной сессии конгресса 2 апреля 1917 г. по случаю объявления войны Германии. Именно в ней была доведена до самой высокой законченности связь внешнеполитического поведения США с американскими ценностями в таком общечеловеческом толковании, одухотворенном идеологией социальной ответственности личности перед государством и государства перед личностью. Но идеология идеологии рознь. Америка всегда останется приверженной лишь той из них, в имплиментации которой после победы в войне решающий голос будет принадлежать США. Отступление от этой позиции недопустимо, ибо никто другой из союзников, борющихся с “авторитарной властью», не в состоянии вызвать к себе по-настоящему доверие разочаровавшихся людей и народов. Никто, кроме Америки. Ее совесть чиста, а побуждения лишены малейших признаков корыстолюбия и лукавства. “У нас нет эгоистических целей, – утверждал Вильсон. – Мы не стремимся к захватам и господству над другими. Мы не добиваемся контрибуций для себя, материального возмещения за жертвы, которые мы добровольно принесем. Мы хотим быть только защитником прав человечества… Толкнуть на войну наш великий миролюбивый народ, на самую страшную и разрушительную из всех войн – поистине ужасно. Но правое дело дороже мира (здесь Вильсон почти слово в слово повторил Т. Рузвельта. – В.М.), и мы будем бороться за то, что нам дороже всего на свете, – за демократию, за право рядовых людей влиять на деятельность своего правительства, за права и свободу малых народов, за торжество повсюду правого дела в результате достижения свободными народами такого согласия, которое принесет наконец всем им мир, безопасность и свободу»[36]. «Новая дипломатия” утверждала себя в популистской риторике.
Заведомо нельзя было ожидать, что правительства (не народы) союзных держав безоговорочно положительно отреагируют на этот новый Билль о правах человека и гражданина, обращенный уже ко всему мировому сообществу с предложением забыть старые распри, отказаться от мести и перестроиться, руководствуясь “испытанными принципами политической свободы». Слишком сильно риторика военных посланий Вильсона напоминала боевой клич сенатора Бивериджа: «Мы пойдем туда, куда поведет нас наше знамя, так как мы знаем, что рука, которая несет его, – это незримая рука Бога»[37]. Но и Ллойд Джордж вынужден был признать, что только Вильсон мог спасти либерализм перед лицом смертельных угроз, возникших в финальной стадии войны и справа и слева. “Мы хотим, – говорил он, – чтобы он вступил в войну, потому что нуждаемся не столько в его помощи в войне, сколько в обустройстве мира»[38]. Вильсон услышал в этом подтверждение своей уверенности в особом предназначении США дать мощный созидательный импульс ходу истории, поставив “новый человеческий эксперимент»[39]. Высокопарность риторики Вильсона способна была вызвать скептицизм, иронию или даже протест своим антиевропеизмом. Однако представить такой строй мыслей исключительно продуктом утопического сознания, манией величия или даже психическим отклонением, как порой это делается в литературе[40], было бы несправедливо.
Речь шла, как это отчетливо было показано американским историком Ллойдом Гарднером, о в некотором роде новом капитализме, или, лучше сказать, о трансформации капитализма после войны в его улучшенный вариант, капитализм “с человеческим лицом”, как мы сказали бы сегодня. Ему предстояло избавиться от железных тисков “специальных интересов», очиститься от скверны, приблизиться к человеку и устранить социальную пропасть между богатством и нищетой. Вильсон сполна учитывал опыт мексиканской и русской революций, антиколониальных движений в Азии, желая показать, что новый либерализм, дорогой которого идет Америка, может достойно принять их вызов и обеспечить всеобщее “преобладание американских принципов: достоинство, честная практика и справедливость”[41].
Сама идея Лиги наций, выдвинутая Вильсоном и считавшаяся многими видными политиками Запада утопической, должна была служить целям возрождения человечества, переналаживания всех его внутренних побуждений на цели созидания в духе грандиозной мирной программы, разработанной президентом и предусматривающей перевод стрелок часов мировой политики на новое время. Но само это время должно было быть американским, поскольку старый порядок, Европа сполна продемонстрировали бесплодность своих усилий избежать общей катастрофы методами и приемами традиционной дипломатии великих держав, сколачивая военные блоки, отдавая предпочтение тайному сговору, равновесию сил и ничуть не считаясь с общественным мнением, с “малыми» странами и мировой периферией – колониальными и зависимыми странами. В головах у окружавших Вильсона политиков возникла путаница; в его плане видели и неуемное подражание Христу, и коварную расчетливость, за которой скрывались гегемонистские устремления Соединенных Штатов. Участник Версаля (он входил в состав английской делегации) мудрый Джон Мейнард Кейнс не рискнул назвать Вильсона ни политическим идеалистом, ни нонконформистским проповедником, полагая вместе с тем, что его убеждения и темперамент имеют “преимущественно теологические, а не интеллектуальные истоки»[42].
Ни Кейнс, ни кто бы то ни было из политиков и дипломатов стран-победительниц, думается, не уяснили для себя до конца фундаментального характера мотивации Вудро Вильсона, заявившего со ссылкой именно на реальные обстоятельства, что мирной конференции в Версале надлежит стать поворотным пунктом в мировой истории, а мировым державам следует “стать на совершенно новый путь действия». А между тем сам американский президент разъяснил тут же свою позицию, определенно указав на необратимое стремление народов “к новому строю», за который придется “нам” (т.е. американцам) бороться “по возможности добром, а если потребуется – злом»[43].
Подлинная проблема, по убеждению Вильсона, вопреки близорукой стратегии Запада состояла в дилемме двух путей, ведущих (или эвентуально ведущих) к созданию нового строя – революционного (по образцу России) или реформистского (по образцу Америки). Последний в тысячу раз предпочтительнее, но яд большевизма быстро распространяется по планете, не оставляя времени для размышлений и спокойной перестройки политического сознания европейской элиты, пребывавшей после ноября 1918 г., как представлялось Вильсону, в состоянии опьянения победой. В сущности, у нее нет выбора – она либо должна принять историческую смерть, либо ответить на вызов той “латентной силы”, которая породила большевизм и которая притягивает к себе огромные симпатии бунтом против “специальных интересов», сделавших весь мир своим данником[44]. В этой аргументации и был ключ к разгадке вильсоновской патетики и самозванного богоизбранничества: идеологический концепт “нового мирового порядка”, выдвинутый президентом США, был призван выдержать противоборство с утопией “мировой коммунистической революции” и во что бы то ни стало одержать верх. Американская мечта предикативно превращалась в американский мир. В одних случаях – добром, в других – злом.
* * *
Призрак всемирной революции, способный вызвать коллапс цивилизации, преследовал творца вильсонизма до конца жизни. Внутренне он был убежден, что питательная среда вируса революции это не только пороки или провалы в экономике и политике. Его поддерживали, как полагал Вильсон, бесплотность, тусклость и непривлекательность той либеральной идеи, которой Европа привержена была столетиями, сохраняя как музейную реликвию пережитки своего сословного прошлого, поддерживая классовое неравенство и классовую рознь, традиционные бюрократические институты, этнокультурные привилегии титульных наций и территориальные претензии друг к другу. Либерализм ХХ в., по убеждению Вильсона, обязан был следовать иному примеру, ему максимально надлежало впитать в себя элементы нового демократизма, признать приоритет свобод индивидуума, право народов на национальное самоопределение и примат международного консенсуса в решении всех международных споров. Америка своей филантропической, гуманитарной деятельностью демонстрировала еще одну качественно новую черту современного либерализма, которая отделяла его от эпохи узколобого эгоизма правонаследников европейской традиции, за который народам приходилось расплачиваться отчуждением, враждой, сепаратизмом, культурной деградацией, а в конечном счете войнами и лишениями.
Судьба Америки, полагал Вильсон, состоит в сохранении мировой целостности. Щедро делясь своим опытом, технологиями демократического самоуправления и богатством, “первая новая нация» обязана была внести решающий вклад в преодоление возникшего цивилизационного кризиса и одновременно оправдать свою роль поводыря на пути к гармонически развивающейся человеческой общности. Свое любимое детище – Лигу наций он никогда не мыслил простым процедурным механизмом для озвучивания одухотворенных принципов международного общежития. Она благодаря непременному участию США должна была стать могучим инструментом мира и безопасности, “промоутером» (споспешником) социального и культурного прогресса, наконец, приобщения остальных народов через мандатную систему и опеку к самостоятельной государственности. Америка делала крупный шаг если не к ликвидации колониальной системы (она сама все еще оставалась колониальной державой), то по крайней мере к устранению ее наиболее архаической формы, воплощенной в бесконтрольном хозяйничанье метрополий, в сохраняемой ими внеэкономической зависимости.
При всей неоднозначности дипломатии Вильсона она символизировала собой разрыв с укоренившейся традицией исключительно силовой дипломатии и возвращение к истокам. Так же как и отцы-основатели, связывавшие с самим фактом существования Соединенных Штатов начало новой эры в международных отношениях, Вильсон был убежден, что с его появлением в Париже с идеей реставрации старого миропорядка (ориентация на равновесные военные блоки, территориальные переделы и т.д.) было покончено раз и навсегда. В условиях непрерывно революционизирующейся ситуации не должно было появиться и желание обрушить возмездие на какой-либо народ и тем самым усугубить царящий в послевоенном мире хаос. США, как страна, лучше других народов знающая, что для них хорошо (Вильсон, президент-интеллектуал, сумел выразить эту мысль в годы войны в десятке запоминающихся речей), станут гарантом нового взаимопонимания между народами, “отлитого” в уставе Лиги наций. Мера ответственности Америки бегранична, альтернативы ей нет (если не считать химерических проектов левых и правых радикалов), но вместе с ней Провидение дарит американцам уникальный шанс руководить духовным возрождением мира. “Сцена установлена, наша судьба определилась, — говорил Вильсон в сенате по приезде из Парижа в августе 1919 г. – Мы не можем повернуть назад. Мы можем идти только вперед, открыв глаза и укрепив дух. Мы должны следовать предначертанию. Именно об этом мы мечтаем с самого рождения нации. Америка должна воистину показать путь»[45].
Квазиреволюции левых и правых грозят опрокинуть завоеванный хрупкий мир. Чтобы этого не случилось, им должно противопоставить ценности подлинной Революции, победившей в Новом Свете в XVIII в. В сущности, так кратко формулируется центральная идея вильсонизма, с триумфом отвергнутая его противниками, но пережившая реинкарнацию во второй половине ХХ в. Для больного же и сраженного неблагодарностью соотечественников Вильсона именно она, эта идея, сохраняла свое непреходящее значение на все времена в самых удаленных местах планеты, в чем убеждает его «прощальное послание» – последняя статья, написанная в 1923 г. Демократия американского типа, говорил в ней Вильсон, способна поправить все, нейтрализовав злые умыслы противников и смягчив самые ожесточенные сердца обманутых радикальной пропагандой людей. Но для этого она должна, не замыкаясь на самой себе, активно и широко, на долговременной основе вторгаться в жизнь народов и стран, используя прежде всего экономический, идеологический и культурный арсенал американизма. Таким путем американская мечта, перевоплощаясь в мировую религию, во всеобщий культ, способна будет не только обрести второе дыхание, но и спасти себя от гибели и вырождения. В статье Вильсон брал моральный реванш за раскромсанную и растоптанную веру в благоразумие американцев в связи с отказом конгресса ратифицировать Версальский договор и демонстрировал недюжинные способности оставаться верным самому себе и в одиночестве в предвидении наихудших проявлений превратностей мирового процесса, которые не минуют и США. Он писал: «Демократия еще не обезопасила мир от безрассудной революции. Перед демократией стоит исключительно важная, настоятельная и неотложная задача спасения цивилизации. Мы не можем уклониться от ее выполнения, если не хотим, чтобы все созданное нами сейчас превратилось в развалины. Америка как величайшая из демократий должна взять это на себя..»[46]
Дальнейшие рассуждения Вильсона показывают, что он не уклонился от полемики со своими оппонентами, настаивавшими на более жестком курсе (пропорционально военной силе) США в отношении взбунтовавшейся части человечества. Возражая «ястребам», вслед за Германом Мелвиллом Вильсон мог бы сказать: «…мы не можем делать добро Америке, не подав милостыню остальному миру», но он предпочел сделать акцент на созидательной, адресной помощи народам, которые в ней нуждаются. Содействуя вовлечению их в орбиту Америки, Вильсон полагал, что американцы создадут особый космос взаимозависимых государств, а вместе с ним прочную опору нового миропорядка, достойного ХХ в. “Путь, который спасет от революции, совершенно ясен, – заканчивал свою статью Вильсон. – Он должен включать сочувствие, готовность помогать, желание забыть о своих интересах ради того, чтобы поощрять благоденствие, счастье и довольство других и общества в целом»[47].
В вильсонизме отчасти благодаря его религиозной подоснове силовой компонент был представлен нарочито в скрытой форме. Недаром Шлезингер-младший использовал для оценки вильсонизма термин “сентиментальный империализм», передавая его силу и слабость. Генри Стил Коммаджер писал в своем прекрасном эссе, опубликованном в начале 60-х годов: “…первая мировая война направила реформаторские движения предыдущих десятилетий в русло всеобъемлющего похода за мировую демократию… Последовавшая со всей неизбежностью идеализация похода за демократию вызвала почти столь же неизбежную реакцию цинизма, а отождествление реформ с именем Вильсона привело ко всеобщему отрицанию Вильсона и вильсонизма»[48].
Разочарование и цинизм, распространение спенсеровской концепции “крайнего индивидуализма» на фоне стремительного погружения “спасенной» Европы в тоталитарные эксперименты, классовые конфликты и культуру милитаристского сознания привели Америку к закономерному результату – стремлению замкнуться в себя, изолироваться от внешнего мира (по крайней мере в международно-правовом и дипломатическом планах) и отгородиться стеной от “нежелательных” идей и иммигрантов – их носителей. Новая волна ксенофобии сопровождала выработку концепции внешнеполитического изоляционизма, одной из своих граней обращенного к упертому в политические утопии послевоенному поколению неамериканцев. “Широко распространилась враждебность к иностранцам и иностранным идеям, – пишет Коммаджер, – вообще идеи как таковые стали чем-то подозрительным, противным истинному американизму»[49]. Закрывая свои границы – в прямом и переносном смысле, – Соединенные Штаты реально попытались отстоять свою исключительность, исторически изжившую себя с их выходом на арену мировой политики в качестве великой державы. В одержимом порыве Вудро Вильсона по осчастливлеванию других народов путем приобщения их к ценностям американизма традиционалистски настроенная Америка разглядела еще одну опасность уступки “подрывателям основ» и растворения неповторимой самости “первой новой нации” во всеобщей уравниловке и взаимозависимости, а главное, во взведенном в принцип перманентном территориальном переделе и социализации гражданского строя[50].
Движение за культурное отгораживание и негативизм по отношению ко всему происходящему во внешнем мире (в особенности по отношению к “европейскому Вавилону») приняло довольно уродливые (с учетом обстоятельств времени и места) формы внешнеполитического изоляционизма и духовного фундаментализма. Великий гуманист и пацифист Брайян превратился в религиозного фанатика, ярого противника естественнонаучного знания. У. Липпман, один из столпов нового либерализма, отказывается от поддержки демократического большинства (радикализм европейских масс, очевидно, напугал его, заставив задуматься над вопросом управления этим сложным процессом) и переходит на позиции интеллектуального антидемократизма, элитарной теории демократии, передоверяющей управление обществом касте экспертов и ученых. Несмотря на критику со стороны левых и прогрессистов, липпмановская модель постепенно завоевывает популярность, становясь важной составляющей глобального видения нового мира, усвоенного американцами в эпоху “нормальности»[51]. Синклер Льюис находил, что в нем господствовал взгляд на мир, поделенный на “белые нации» во главе с Америкой и всеми остальными “ордами”, лишь имитирующими “нашу цивилизацию»[52]. Изоляционизм придавал этой жесткой житейской философии некую пикантность: глобальные притязания заокеанского колосса как бы растворялись в нравоучениях на тему о незаинтересованности в делах остального мира, но сохраняли все свое реальное значение в основополагающем принципе «свободы рук» для США[53], обладающих превосходящей всех мускульной силой – экономической и военной – и занимающих исключительно выгодное географическое положение.
Наиболее полно квинтэссенцию философии американского внешнеполитического мышления альтернативного (по отношению к изоляционизму) характера, окрепшую в предвоенное десятилетие 30-х годов, выразил все тот же У. Липпман в письме известному английскому дипломату и историку Г. Никольсону, воспользовавшись кстати тезисом о географической “непотопляемости» США. Сразу после Мюнхена (1938 г.) он писал: “Цивилизация должна иметь неуязвимый центр, вокруг которого могли бы сплачиваться силы закона и порядка. В течение долгого времени этим центром были Британские острова. Но теперь, когда и они стали уязвимы, многим из нас здесь (в США. – В.М.) кажется, что нельзя больше рассчитывать на ту же роль Великобритании в мире, которую она играла в XIX столетии. Единственной неуязвимой великой державой остаемся мы…»[54]
Для атлантистов – политического течения, вновь возвращавшего свое влияние в общественном климате страны, мнение Липпмана служило лишь подтверждением их исторической правоты, хотя, с их точки зрения, география в век авиации уже не могла в прежней мере обеспечить безопасность американцев. Призыв У. Черчилля научиться “мыслить по-имперски» рассматривался как санкция политико-культурной и военно-дипломатической экспансии. Ответ на вызов был сформулирован газетным магнатом Генри Люсом в его книге “Американский век»[55]. США, к 1941 г. успешно преодолевшие кризис и вновь превратившиеся в процветающий остров среди пылающих континентов и корчившихся в муках обретения новой идентичности народов колониальных и зависимых стран, он назвал “генератором идеалов Свободы и Справедливости”, заметив попутно, что они являются господствующей в мире силой. Существовали и другие, более откровенные (если не сказать циничные) ожидания. Так, У. Буллит в разгар общеевропейского кризиса осенью 1938 г. писал: “Нам следует стремиться остаться в стороне и быть готовыми восстановить то, что сохранится от европейской цивилизации”[56].
Метаморфозы американской жизни в межвоенный и снова военный (1939–1945) периоды, повлиявшие на понимание американцами национальных приоритетов, с достаточной полнотой отражены в следующем отрывке из статьи историка Аллана Невинса “Между войнами”, помещенной в уже цитируемой нами “Литературной истории Соединенных Штатов Америки”: “В американской истории, – писал он, – не было эпохи, столь богатой событиями и ироническими контрастами, как период между отчаянной биржевой игрой на повышение во времена президентов Гардинга и Кулиджа и трагической по своей неожиданности смертью Франклина Д. Рузвельта в 1945 г. Эра процветания с ее хвастливым самодовольством, когда американцы полагали, что благодаря национальному богатству, технической мощи и новым экономическим теориям им гарантирована абсолютная стабильность, сменилась водоворотом всевозможных бедствий как внутри страны, так и за ее пределами… Крутой поворот от процветания к нищите был окрашен горькой иронией, но не менее парадоксальной оказалась и следующая страница истории, когда Америка, уже приучившаяся наконец к воздержанности и строгой экономии, благодаря войне проявила внезапно чудеса производительности и добилась экономического подъема, превысившего самые смелые мечты»[57].
Вместе с чувством стабильности, безопасности и осмысленности национальной идеи к американцам вернулась вера в мессианское предназначение своей страны. В дополнение к этому они обрели лидера, проявившего проницательность и чувство ответственности за судьбы мировой культуры и демократии. Еще одно качество – исторический оптимизм – делало Ф. Рузвельта знаковой фигурой в обретении нацией статуса сверхдержавы. Благодаря руководству и моральному примеру Рузвельта американцы сумели преодолеть синдром сомнения в совершенстве своей цивилизации. “Интернационалист» Рузвельт одним ему доступным способом (здесь уместно употребить термин “виртуозность», которым Рузвельта наделил У. Липпман) вернул Америке подавленное изоляционистами ощущение сопричастности происходящему на мировой арене. Шаг за шагом он культивировал новое внешнеполитическое мышление, ставящее США при сохранении высоких темпов развития, опережающих многократно любого самого сильного соперника (взятого в отдельности или в блоке с союзниками), во главе принципиально новой системы международной безопасности, опирающейся на идею атлантической солидарности и принцип принуждения к миру. От известной формулы “карантин для агрессора» к лозунгу «арсенал демократии» и доктрине “четырех полицейских» Рузвельт развивал и уточнял свое видение послевоенного мира, в эпицентре которого должны были в конечном счете безоговорочно находиться США, какие бы временные комбинации и утраты ни происходили на пути к этой цели[58].
Появление контуров биполярного мира и вызов, брошенный коммунизмом и социальными революциями в «третьем мире» Западу на заключительном этапе второй мировой войны, поставили политическую элиту США перед очень серьезной дилеммой: сохранить тесные партнерские отношения с Советским Союзом (тем самым добровольно соглашаясь по крайней мере с временным уравнением США с советской сверхдержавой) или, опираясь на экономическое и военное (атомное оружие) превосходство и политико-моральное единство нации, постепенно отвоевать геополитическое и духовное пространство, оказавшееся под влиянием или контролем СССР, сдерживая его устремления к превращению в альтернативный центр силы и притяжения различными способами, в том числе и “неортодоксальными».
Однако в годы войны США оказались лишенными свободы маневра. Советский Союз внес общепризнанный решающий вклад в освобождение Европы и, озабоченный проблемой своей безопасности, законно предъявил свои собственные требования в отношении будущего устройства мира и его европейской подсистемы. Возросли и получили признание его притязания на лидерство в антиимпериалистическом движении в колониальном мире. Идеология коллективизма и антибуржуазность обрели так много сторонников, что невольно заставляли верить в их неминуемое и окончательное торжество. В этих условиях, как полагал Рузвельт, Америке ничего не оставалось, как ответить на этот глобальный вызов комбинацией контрфакторов: призывом к деколонизации, подкрепленным щедрыми вливаниями финансовых средств, руководящей ролью в международных структурах, включая механизм поддержания всеобщей безопасности и финансово-экономической стабильности (Всемирный банк и т.д.), и (последнее по счету, но не по важности) настойчивым продвижением идеи о воплощении на американской земле царства процветающей экономики и самой совершенной демократии[59]. Наиболее практичной, таким образом, была признана стратегия Вудро Вильсона[60]. Антиномия “социализм-капитализм», благополучно (хотя и не до конца) разрешенная реформами «нового курса», так сказать, в рамках отдельно взятой страны, в духе самой жесткой модальности в мировом масштабе призвана была последовательно перерасти во всеобщность такого уклада жизни, который в наибольшей степени соответствует современному понятию американизма, американской системы.
Американский историк Ллойд Гарднер нашел слова, довольно точно определяющие сложившуюся в 1945 г. новую мировую констелляцию, ее органическую противоречивость и связь со специфически национальными способами модернизации общества, каждый из которых тем не менее претендовал на универсальность и всечеловеческую, вселенскую истину. Он писал: «Сталинский “социализм» в одной стране и “новый курс» Рузвельта, в одинаковой мере неопределенные в теоретическом плане, объединились во временный союз для нанесения поражения странам “оси”, что одновременно ознаменовало начало новой стадии в конфронтации по типу Вильсон против Ленина»[61]. Увы, на уровне массового сознания в США эта идеологическая и политическая конфронтационность вылилась в возбуждение примитивной русофобии, в сохранность штамма которой в годы войны принято было уже сомневаться. Джон Стейнбек в романе «Заблудившийся автобус», вышедшем в начале 1947 г., так передавал душевный настрой одного из главных его героев, типичного представителя американского среднего класса: «Россия мистеру Причарду заменяла дьявола средних веков как источник всяческого коварства, зла и ужасов»[62]. До появления Рейгана в Белом доме оставалось более 30 лет.
Что касается Рузвельта и его окружения, то они прекрасно понимали, что разрыв с Москвой и демонизация России не приблизят дискредитацию и крах коммунизма, если великая американская идея не обретет исторически значимые и привлекательные черты контрутопии[63], столь же реально выполнимой и прагматически приспособленной к новому сознанию людей и народов и к качественно изменяющейся “структуре мира», как национальная программа “нового курса» к реалиям США 30-х годов. Уже знаменитая речь Рузвельта перед обеими палатами конгресса в начале 1941 г. предвосхищала принципы нового мирового экономического порядка (Бреттон-Вудская система) и всесторонней помощи в восстановлении разрушенной войной Европы и ряда стран Азии на всю глубину их социально-экономической инфраструктуры. В этом отношении Рузвельт намного опережал Вильсона, который ставил вопрос лишь о продовольственной помощи. В содержательном отношении эти принципы были оставлены без изменения до конца войны и справедливо названы историком У. Кимболлом “политической экономией» Рузвельта[64]. Главные ее составляющие – экономический Билль о правах и “Четыре свободы” – были обращены и вовнутрь и вовне, к народам мира, решающим проблему выбора пути в будущее. В заочном споре с политико-идеологическими системами радикального свойства, со всей вероятностью могущими возобладать в результате войны, им противопоставлялись существенно обновленные либеральные ценности американизма (включая право на социальную защиту и свободу от нищеты), а также гарантии всеобщей безопасности[65]. Особо следует сказать и о ленд-лизе, экономической акции мирового масштаба, предшественнике плана Маршалла и многих региональных программах помощи.
Таким образом, оставаясь даже все еще вне глобального конфликта и выполняя роль «арсенала демократии», Америка, отказавшись от нейтралитета, протягивала свою руку остальному миру, ставшему жертвой глобальной агрессии[66]. Но в этот раз она поступала так, ни секунды не задумываясь в отношении пределов либерального интервенционизма, вмешательства в дела других стран и целых континентов, в том числе и при выполнении полицейских функций. Завоеванное “превосходство мощи», говорит американский историк Бредфорд Перкинс, Соединенные Штаты “хотели использовать… для распространения своей политико-экономической системы на другие страны». Мы желали, добавляет он, чтобы “весь мир был не просто открыт для его эксплуатации американцами, но и был нам близок по духу”[67].
Едва ли прав У. Кимболл, когда утверждает, что гораздо более ясно, что не хотел Рузвельт, чем то, что он хотел[68]. По крайней мере его (и всей Америки) представления о переходном периоде к миру не были столь же наивными или прекраснодушными, как у Вильсона, а понятие «сферы интересов» вполне четко включало в себя присутствие Соединенных Штатов (в том числе и военное) на различных территориях побежденных и дружественных стран. Начиная уже с 1943 г. США применяют различные меры “сдерживания” коммунизма в освобожденных странах, включая и Восточную Европу, оказывают значительную официальную и “теневую” помощь прозападным режимам, практикуя информационную, политическую, финансовую и военную поддержку, восстановление и подкуп партий правого, социал-реформистского и клерикального толка. В противовес стремлению Советского Союза насадить сверху государственность советского типа в странах, оказавшихся под его контролем, Соединенные Штаты не желали сил и средств на возрождение или искусственное взращивание (как в Японии или Южной Корее) режимов “рыночной демократии», плюралистичных по своему характеру, суверенных “в натуральную величину», но связанных круговой антикоммунистической порукой. Идея “раздвижной границы» таким образом обрела новое дыхание в геостратегии поствоенных Соединенных Штатов, делающих ставку и на замещающее силы национальной обороны американское военное присутствие в различных странах прозападной ориентации вместе с удержанием военно-технического преобладания, и на консолидацию под эгидой США в военно-политических блоках стран с вмененной, восстановленной или только лишь авансируемой демократией западного типа[69]. Их восстановление и развитие при всесторонней поддержке США создают некие моральные и политические предпосылки для утверждения имиджа современной Америки как гаранта нового сообщества наций, пропагандистски относимых к “свободному миру». При всей видимости легитимно-конституционного, международно-правового происхождения этого брачного союза он был скреплен силовым превосходством старшего партнера, чья заинтересованность в консолидации своей власти вчера перед лицом угрозы коммунизма, а сегодня перед лицом дезинтеграции всей системы международных отношений, поразившего ее хаоса является приоритетной целевой установкой и во времена заморозков, и в оттепель. Приход к этому состоянию шведский историк послевоенной внешней политики США Г. Лундестад удачно выразил формулой “империя по приглашению» (empire by invitation)[70]. Сдержанно-иронический подтекст этой формулы неплохо передает суть дела: США не намерены ограничиваться зонами влияния, они последовательно включают все новые и новые регионы в сферу своих национальных интересов.
Американская мечта в начале ХХ в., органичным образом материализовавшаяся во внешнеполитической доктрине, которую принято называть вильсонизмом, во второй половине нашего столетия принесла свои вызывающие чувство самодовольства у американцев осязаемые и признанные плоды. Но для политических реалистов (а при известных оговорках Ф. Рузвельта можно было бы отнести к этой категории политиков) они имеют не только привкус горечи, но и опасную внутреннюю червоточину. Джордж Кеннан увидел во всем этом опасность сужения кругозора нации, опьянения ее чванливостью. Он говорил “о нашей застарелой тенденции судить о других в зависимости от того, в какой степени они ухитряются стать похожими на нас»[71]. В интервью газете «Фигаро» в конце 1996 г. бывший госсекретарь США Генри Киссинджер без обиняков высказался по этому же поводу. На вопрос: «Как сторонник “политического реализма» вы не приемлете “вильсонизм»?» – он ответил: «Я считаю, что американская политика должна вобрать элементы “вильсонизма”. “Политического реализма» недостаточно. Необходимы убеждения. Возьмите де Голля. Он был сторонником “политического реализма», но в то же время и принципиальным человеком. Чтобы внешняя политика была успешной, она должна опираться на какое-то количество моральных принципов – без этого ничего нельзя сделать. Остается узнать, должны ли вы их вдалбливать остальному миру. Когда я слышу, что надо экспортировать демократическую революцию, я отвечаю, что это привело бы нас к катастрофе. Мои опасения состоят в том, что абстрактный “вильсонизм» может погрузить Америку в период злоупотребления внешней политикой»[72].
Генри Киссинджер – проницательный историк, дипломат и мемуарист, – так же как и Кеннан, уловил нечто вполне вероятное в будущем взаимодействии США с «остальным миром». Оправдывать все концепции свободы образом Америки, сформировавшимся благодаря контрасту с коммунизмом, может оказаться совершенно недостаточным уже в самом начале начавшегося века в том случае, если Европа и Азия освоятся со своей самостоятельной ролью и предъявят свои эффективно функционирующие модели народоправия и экономического благоденствия. Но это только одна сторона вопроса. В глазах критиков “абстрактного вильсонизма” его эпигоны допускают также и еще одну идейно-политическую ошибку, устремляясь по пути осчастливливания человечества вроде того, каким пытались следовать большевики. «Никто не может сказать, что все народы идут одним и тем же путем к демократии и процветанию, – писал недавно видный специалист в области международных отношений, редактор журнала «Орбис» Уолтер Макдугал. – Но если кто-то поступает именно таким образом, то это значит подражать большевикам, которые утверждали, что открытые наукой закономерности движут мир к коммунизму, но вели себя таким образом, как будто бы история не могла обойтись без их помощи»[73].
Среди думающих американцев есть желание снять все эти внутренние сомнения объяснением особой гувернантской роли США в современном демократизирующемся мире (“США не столько мировой полицейский, сколько мировая нянюшка»). В связи с этим довольно часто вспоминают известную встречу президента Линдона Джонсона в феврале 1966 г. в Гонолулу с южновьетнамскими лидерами, когда он чуть ли не в приказном порядке вменял им бороться с голодом, болезнями, безысходностью, с тем чтобы победить в войне, “совершив социальную революцию». Однако процесс зашел слишком далеко. Пэт Бьюкенен, независимый кандидат на президентских выборах 2000 г., говорит и пишет об “империалистическом глобализме”, который не сулит Америке ничего хорошего. Свою последнюю книгу, ставшую бестселлером, он назвал “Республика, Не империя». Впрочем, чувствуется какая-то безнадежность в этой отчаянной попытке удержать страну от вселенского конфуза – замещения в перечне “великих империй” ХХ в. позиции в самой верхней его части.
- Фолкнер У. О частной жизни (американская мечта: что с ней произошло?) // Писатели США о литературе: Сб. статей. М., 1974. С. 300–301. ↩
- Там же. С. 302, 307. ↩
- Александр Гамильтон еще в 1787 г. писал в «Федералисте», что, сплотившись в Союз, американцы на равных могут соперничать с великими державами (Федералист: Политические эссе А. Гамильтона, Дж. Мэдисона и Дж. Джея. М., 1994. С. 87–93). В момент подписания Конституции США Бенджамин Франклин многозначительно говорил о “восходящем солнце», призванном освещать путь к гармоническим отношениям, решающий вклад в которые призваны внести Соединенные Штаты – “новая нация», гарант свободы (The Emerging Nation: A Documentary History of the Foreign Relations of the United States under the Articles of Confederation, 1780–1789) / Ed. by M.A. Giunta. Wash., 1996. Vol. III. P. 937). ↩
- См.: США: политическая мысль и история / Отв. ред. Н.Н. Яковлев. М., 1976. С. 53–145. ↩
- Peterson M.D. Thomas Jefferson and the New Nation. N.Y., 1970. P. 770. ↩
- Malone D. Jefferson and His Time. Jefferson the President. First Term. Boston, 1970. Vol. 4. P. 331. ↩
- Цит. по: Боулс Ч. Новые проблемы мира. М., 1956. Вып. ІІ. С. 92. ↩
- Там же. ↩
- Там же. С. 93. ↩
- Шлезингер А.М. Циклы американской истории. М., 1992. С. 191. ↩
- Цит. по: Перкинс Б. Парус и призма // Американский ежегодник, 1992. М., 1993. С. 54. ↩
- Известный американский исследователь Рей Аллен Биллингтон в своем интересном докладе на XIV Международном конгрессе исторических наук в Сан-Франциско «Ковбои, индейцы и земля обетованная: всеобщий имидж американской границы» показал буквально революционизирующую роль иммигрантского фольклора, распространяемого по самым различным каналам имиджмейкерами Америки и внедряемого в сознание народных низов повсюду, куда доходило слово о чуде американской границы. Преломляясь в жаждущем освободиться от тягот сохраняющего тесную связь с пережитками архаического феодального или полуфеодального прошлого, оно, это слово, обрастая легендами, становилось материальной силой, оно по-своему подготовляло широкое распространение проамериканского синдрома в массовом сознании на всех континентах. Без выстрелов и десантов Америка отвоевала у старого порядка большие территории, открывая двери в заповедные зоны, переделывая государственно-правовые институты, круша ксенофобию и ультратрадиционализм нравов. Биллингтон говорил: «Как заметил один чешский публицист, к 1890-м годам “абсолютно безграмотный крестьянин на Балканах, который мог не знать, как называется его историческая родина, знал об Америке, о ее свободных землях и отсутствии на них помещиков». Этот крестьянин знал, так же как и его собратья по всему свету, что американский Запад был землей процветания и великих возможностей, равенства и свободы, где предприимчивые люди благоденствуют и где верхние прослойки общества открыты для бедняков. “Нация сюзеренов” – так называла (и не без основания) Америку одна ирландская газета. Проекция этого имиджа сыграла свою роль в возбуждении духа возмужания, который подготовил многие экономические, социальные и политические реформы конца ХІХ – начала ХХ в.» (Billington R.A. Cowboys, Indians, and the Land of Promise: the World Image of the American Frontier // Proceedings XIV International Congress of the Historical Sciences. N.Y., 1976. P. 92). ↩
- О Джоне Фиске см.: Паррингтон В.Л. Основные течения американской мысли. M., 1963. T. III. С. 264–273; Дементьев И.П. Формирование идеологии империалистической экспансии на рубеже ХІХ–ХХ веков // Американский экспансионизм: Новое время / Отв. ред. Г.Н. Севостьянов. М., 1985. ↩
- См.: Дементьев И.П. Идейная борьба в США по вопросам экспансии. М., 1973. С. 119–151; США: политическая мысль и история. С. 86–91; Трофименко Г.А. США: политика, война, идеология. М., 1976. С. 79–81. ↩
- Mahan A. The Interest of America in Sea Power. Present and Future. Boston, 1897. P. 31. ↩
- Мэхэн выразил суть движения за все мыслимые горизонты в следующем классическом постулате: “В нашем младенчестве мы граничили только с Атлантическим океаном; наша юность видела границу уже у Мексиканского залива; сегодня в период зрелости мы выходим к Тихому океану. Разве у нас нет права и желания продолжать двигаться дальше? (Mahan A. The Interest of America in Sea Power. Present and Future. Boston, 1947. P. 31). ↩
- Vevier Ch. Brooks Adams and the Ambivalence of American Foreign Policy // World Affairs Quartely. April 1959. № ХХ. Р. 3–18. ↩
- Acheson D. A Democrat Looks at His Party. N.Y., 1955. P. 62. ↩
- Дементьев И.П. Л.Н. Толстой и социальные критики в США на рубеже XIX–XX вв. // Новая и новейшая история. 1978. № 6. С. 47. Идеализация доиндустриальной эры и патриархальной жизни “по Толстому» была присуща и представителям более поздней генерации американской интеллектуальной элиты – таким, например, как известный историк и дипломат Джордж Кеннан (см.: Kennan G.F. Memoirs. Boston, 1972. Vol. 2. P. 128, 130). ↩
- Манипулировать и управлять «стопроцентными американцами» оказалось не таким простым делом благодаря оберегаемым ими чувству личной свободы и независимому мышлению. Начало ХХ в. – это пик эры индивидуализма, всевластия «беспорядочной массы индивидуумов», как говорил Г. Менкен, что одновременно удерживало от поклонения тоталитарным теориям расового превосходства (наподобие ницшеанской или религиозного фундаментализма) и создавало благоприятный фон для чисто позитивистской идеологии роста и прогресса в духе Спенсера и Хаксли, чем прекрасно воспользовались сторонники “справедливого» решения вопросов о лидирующей роли США в мировых делах. ↩
- Beal H.K. Theodore Roosevelt and the Rise of America to World Power. Baltimore, 1984. P. 173. ↩
- Вебер А. Избранное: Кризис европейской культуры. СПб., 1999. С. 173. ↩
- The Letters of Theodore Roosevelt / Ed. by E.E. Morison, J.M. Blum, In 8 vol. Cambridge (Mass.), 1951–1954. Vol. 5. P. 345–346. ↩
- Ibid. Vol. 8. P. 860; The Writing of Theodore Roosevelt / Ed. by W. Harboauch. Indianapolis; N.Y., 1967. P. 77; Cooper J.M. The Warrior and the Priest: Woodrow Wilson and Theodore Roosevelt. Cambrige (Mass), 1983; Ninkovich A. Theodore Roosevelt: Civilization as Ideology // Diplomatic History. Summer 1986. Vol. 10, № 3. P. 242. ↩
- Osgood R.E. Ideals and Self Interest in American Foreign Policy. Chicago, 1953. P. 136. ↩
- Архив полковника Хауза / Под ред. Ч. Сеймура. М., 1944. T. IV. C. 354. ↩
- Knock Th.J. To End All Wars: Woodrow Wilson and the Quest for a New World Order. N.Y., 1992. ↩
- Шлезингер А.М. Указ. соч. С. 82. ↩
- Вебер А. Указ. соч. С. 457. ↩
- Этим термином А. Вебер именовал обособление от реальной жизни душевно-духовного мира. ↩
- Wilson W. War and Peace. Presidential Messages, Addresses and Public Papers / Ed. by R.S. Baker, W. Dodd. In 2 vol. N.Y., 1927. Vol. 1. P. 53. (Далее: War and Peace); Gardner L.C. Safe for Democracy: The Anglo-American Response to Revolution, 1913–1923. N.Y., 1984. ↩
- The Papers of Woodrow Wilson: In 69 vol. / Ed. by A.S. Link et al. Princeton, 1966–1994. Vol. 33. P. 149. ↩
- Ibid. ↩
- The Letters of Theodore Roosevelt. Vol. 8. P. 1416. ↩
- Foreign Relations of the United States, 1917. Suppl. I: The World War. Wash., 1931. P. 24–29. ↩
- Ibid. P. 194–203. Тему дегуманизации и деформации государственных режимов в европейских странах Вильсон не оставлял никогда, в том числе и в частных беседах, имевших характер инструктажа. Так, приближаясь к берегам Франции в начале декабря 1918 г. на борту парохода «Джордж Вашингтон», Вильсон в беседе со своими советниками о Лиге наций сказал: «…на мирной конференции (в Париже. – В.М.) мы окажемся единственным бескорыстным народом… люди, с которыми нам придется иметь дело, не выражают мнения своих народов…» Доктор Исайя Боумэн, ведущий сотрудник исследовательской группы, сделавший запись этой знаменитой беседы с президентом Вильсоном 10 декабря 1918 г., зафиксировал совершенно четко и недвусмысленно выраженную Вильсоном мысль о свободном народе США и несвободных народах “других европейских стран», коим следует воспользоваться помощью и опытом Америки, чтобы включиться в «очистительный процесс» с целью «воссоздать и возродить мир» (Архив полковника Хауза. Т. IV. С. 219–221). Вильсон в Париже действовал в полном соответствии со своим постулатом о пропасти, разделяющей народы и правительства европейских стран. Показательно, что в ряде случаев он обращался к народам этих стран как бы через головы их лидеров. ↩
- Цит. по: Боулс Ч. Указ. соч. С. 93. ↩
- Цит. по: Gardner L.C. A Covenant with Power. America and World Order from Wilson to Reagan. L., 1984. P. 17. ↩
- Wilson W. The Freedom. N.Y., 1961. P. 161. ↩
- См.: Проблемы американистики, 9. Концепции “американской исключительности»: идеология, политика, культура / Отв. ред. Ю.К. Мельвиль, Е.Ф. Язьков. М., 1993. С. 181; Буллит У. Фрейд З. Вудро Вильсон: Психологический портрет. М., 1993. ↩
- Gardner L.C. A Covenant with Power. P. 16. ↩
- Keynes J.M. Essays and Sketches in Biography. N.Y., 1956. P. 265–267. ↩
- Архив полковника Хауза. T. IV. C. 220. ↩
- Levin N.G. Woodrow Wilson and World Politics. America’s Response to War and Revolution. N.Y., 1968; Mayer A.J. Politics and Diplomacy of Peacemaking. Containment and Counterrevolution at Versailles, 1918–1919. L., 1968. P. 21. В признанной классической в послевоенной вильсониане работе А. Мейер писал: “Глубоко убежденный в правоте тезиса о том, что идеи являются мощным оружием, Вильсон… был решительно настроен не дать Ленину захватить монополию на планы реконструкции послевоенного мира, особенно еще и потому, что многие дипломатические формулы Ленина были взяты из арсенала западного либерализма» (Mayer A.J. Political Origins of the New Diplomacy, 1917–1918. New Haven, 1959. P. 371). Между тем почему бы не задаться вопросом, что было взято Вильсоном из арсенала социал-демократии? У Ленина на этот счет было совершенно определенное мнение. ↩
- War and Peace. Vol. 1. P. 552–553. Вильсон намеренно прибегнул к шекспировской пафосности, стремясь подействовать на чувствительные струны сенаторов. Его риторика воспроизводила почти дословно фразеологию Томаса Пейна, Томаса Джефферсона и других отцов-основателей. Так, в памфлете «Американский кризис», опубликованном 19 августа 1783 г., Т. Пейн писал: «Поняв, что в наших силах сделать мир счастливым и научить человечество искусству быть счастливым, показать на всемирных подмостках доселе неизвестное действующее лицо и иметь, так сказать, новое творение вверенным в наши руки, – все это честь, требующая размышлений и заслуживающая как самого высокого признания, так и самой глубокой благодарности» (Пейн Т. Избр. произведения. М., 1959. С. 170). ↩
- War and Peace. Vol. 1. P. 536–539. ↩
- Ibid. ↩
- Коммаджер Г.С. Мечта о реформе // Литературная история Соединенных Штатов Америки: В 3 т. Под ред. Спиллера, Горна, Джонсона, Кэнби. М., 1979. Т. III. С. 213. ↩
- Там же. С. 214. ↩
- Не следует, как нам представляется, в тоне осуждения относиться к усилиям Вильсона по внедрению морали во внешнюю политику. Уже сам факт отмежевания Вильсона от стремления к исключительно материальной выгоде во внешней политике, проповедь ненасилия и разоружения заслуживают позитивной оценки. Некоторые авторы невольно противоречат сами себе, впадая в предвзятость при оценке морализма Вильсона как некоего прикрытия исключительно эгоистических целей проводимой им внешней политики (см.: Общественное сознание и внешняя политика США / Отв. ред. Ю.А. Замошкин. М., 1987. С. 76–77). Более справедливо говорить о способе его мышления как о практицизме, увенчанном ощущением богоизбранности. ↩
- Попова Е.И. США. Борьба по вопросам внешней политики 1919–1922. М., 1966. С. 65–85; Печатнов В.О. Уолтер Липпман и пути Америки. М., 1994. С. 101–155. ↩
- Льюис С. Собр. соч.: В 9 т. М., 1965. Т. 7. С. 95. ↩
- См.: Маныкин А.С. Изоляционизм и формирование внешнеполитического курса США 1923–1929. М., 1980. ↩
- Цит. по: Печатнов В.О. Указ. соч. С. 161. ↩
- Luce H. The American Century. N.Y., 1941. ↩
- Harper J.L. American Visions of Europe: Franklin D. Roosevelt, George F. Kennan and Dean G. Acheson. N.Y., 1994. P. 55. ↩
- Литературная история Соединенных Штатов Америки. Т. ІІІ. С. 373. ↩
- Кимболл У.Ф. “Семейный круг»: послевоенный мир глазами Рузвельта // Вопр. истории. 1990. № 12. С. 3–4. ↩
- Витание в воздухе настроений, содержащих набор приоритетов, отражали различные по жанру трактаты и прогнозы, появившиеся в США в годы войны и в первый период после ее окончания (см.: Общественное сознание и внешняя политика США. С. 49: Коленеко В.А. Американский период в творчестве Жака Маритена // Американский ежегодник, 1994. М., 1995. С. 29–46). Апологетический характер всех подобных сочинений очевиден, но за ним стоял давно сформировавшийся склад национального мышления, представляющий собой, как справедливо пишет американский социолог Скотт Райян, заформализованную свободу, ставшую “процессом в себе», называемую им еще общеамериканской квазисвободой – синонимом знаменитой политической корректности. У. Фолкнер, в сущности, говорил о том же самом. Проекцией синдрома «тирании свободы», рожденного послевоенным крестовым походом против коммунизма, явились реальности сегодняшнего однополярного мира. Райян проиллюстрировал это следующим примером: проявлением «парадокса американской свободы может служить тот факт, что Америка не разрешает свободно торговать с Ираном или Кубой, в то время как она сама вольна торговать с кем угодно, даже с “несвободным” коммунистическим Китаем. Насадив идеалы американской свободы почти повсеместно, США занимаются свободной торговлей, извлекая прибыль из того, что отрицают эту же самую свободу в других странах» (Райян Скотт Э. Парадокс свободы: тесные рамки всеобщей свободы // Americana. Волгоград, 1998. Вып. 2. C. 194–207). ↩
- Симптоматично появление новой книги известного исследователя идеологии американского экспансионизма Андерса Стефенсона, сделавшего вывод, что последние почти 80 лет внешней политики США отмечены воплощением в жизнь идей и предначертаний Вильсона (Stephanson A. Manifest Desting: American Expansionism and the Empire of Right. N.Y., 1995. P. 112). ↩
- Gardner L.C. A Covenant with Power. P. 132. ↩
- Стейнбек Дж. Собр. соч.: В 6 т. М., 1989. Т. 4. С. 103. ↩
- Рузвельт полагал, что Америка должна сделать больше, чем от нее ожидали. Две мировые войны, Великая депрессия «подорвали основы либерального капитализма и дискредитировали многих (возможно, даже всех) предвоенных европейских политических лидеров» (Gardner L.C. A Covenant with Power. P. 65). ↩
- Kimball W. The Juggler. Franklin Roosevelt as Wartime Statesman. Princeton, 1991. P. 104. ↩
- Burns J.M. Roosevelt: the Soldier of Freedom. N.Y., 1970. P. 34–35. ↩
- Roberts P. The Anglo-American Theme: American Vision of an Atlantic Alliance, 1914–1933 // Diplomatic History. Summer 1997. Vol. 21, N 3. P. 363. ↩
- Перкинс Б. “Холодная война» закончилась. Что дальше // Американский ежегодник, 1994. М., 1995. С. 164. ↩
- Кимболл У.Ф. Указ. соч. С. 16–17. ↩
- McCormick Th.J. America’s Half-Century: United States Foreign Policy in the Cold War and After. 2d ed. Baltimore, 1995. ↩
- В недрах американского политико-идеологического истеблишмента никогда (включая и наше время) не было консенсуса в отношении перспектив этой неовильсоновской конструкции. Поражение во Вьетнаме и рост левого движения на Западе в 60–70-е годы породили сомнения в ее осуществимости в широких кругах либеральной интеллигенции США. Крах просоветских режимов, а затем и распад Советского Союза, напротив, позволили уже говорить о решающем вкладе вильсонизма в достижение Соединенными Штатами абсолютного лидерства в борьбе за демократию в мире в ХХ в. (см.: Smith T. America’s Mission: The United States and the Worldwide Struggle for Democracy in the Twentieth Century. Princeton, 1994. P. 331), хотя далеко не все разделяют эту точку зрения (см.: McCormick Th.C. Troubled Triumphalism: Cold War Veterans Conform to a Post-Cold War World // Diplomatic History. Summer 1997. Vol. 21, N 3. P. 481–492). Весьма характерна в этом отношении статья профессора С. Хоффмана, директора Центра европейских исследований Гарвардского университета, опубликованная в 1995 г. Ее автор полагает, что либеральный интернационализм вильсоновского толка ipso facto не сохраняет уже в конце ХХ в. своей притягательной силы в глазах практичных американцев – слишком непомерной становится цена трансплантации американской модели на все мировое пространство. К тому же либеральные приоритеты подменяются какофонией принципов либо очень часто достигаются путем поддержки антидемократических режимов сомнительными, а то и прямо недопустимыми «грязными» методами или военной интервенцией (которую предпочитают называть “гуманитарной интервенцией»). Вывод: «Либеральный интернационализм вынужден опираться на региональные, а не глобальные институты сотрудничества, на военные союзы, такие, как НАТО, или на мощь гегемона» (Hoffmann S. The Crisis of Liberal Intemationalism // Foreign Policy. Spring 1995. N 98. P. 166). ↩
- Цит. по: Харц Л. Либеральная традиция в Америке. М., 1993. С. 285. ↩
- Киссинджер Г. Билл Клинтон – циник, но не совсем. // Лит. газета. 1996. 4 дек. С. 14. ↩
- McDougall W.A. Back to Bedrock // Foreign Affairs. 1997. Vol. 76, № 2. С. 143. ↩