Смена парадигм. Заметки в связи с выходом в свет новой книги Джона Льюиса Гэддиса «Холодная война: новая история»
В.Л. Мальков
In this probing essay written in connection with the publication of a new book by John Lewis Gaddis on the history of the Cold War, full of illuminations and shrewd judgment, the author gives the panoramic view of the U.S. historical schoolarship in the field of international relations, analyses the general trend in the professional research and major points in world political and scientific discourse.
Новая книга известного американского историка, профессора Йельского университета Джона Льюиса Гэддиса «Холодная война: новая история», изданная нью-йоркским издательством «Пингвин», стала событием в жизни американского исторического сообщества, хотя ее автор, по его же словам, совсем как будто на это и не рассчитывал. Достаточно скромно оценив свои усилия, он предупредил читателей и критиков, чтобы они не ждали каких-либо ошеломляющих «находок», поскольку его книга есть всего лишь материализация популярного курса лекций, прочитанного для старшекурсников Йельского университета, т.е. представляет собой некое собрание и обобщение известных фактов, событий, а в ряде случаев и трактовок происхождения и хода одной из самых длительных и странных войн в истории человечества. Странной хотя бы потому, что ее начало и конец по сути дела так и не были идентифицированы. Правда, многие испытывают соблазн датировать ее начало приходом к власти большевиков в ноябре 1917 г., а концом считать встречу М.С. Горбачева и Джорджа Буша на о. Мальта в 1989 г. По поводу нижней планки нет единомыслия, по поводу же верхней — выявлен бо́льший консенсус, хотя такой знаток советской и постсоветской России, как Стивен Коэн, считает, что, говоря о конце холодной войны, американские политики и ученые не брезгуют подменой понятий. Рассуждая об одном, они подразумевают другое, а именно посткоммунистический крестовый поход за радикальную переделку России, т.е. стремятся довести до конца холодную войну, которая «на самом деле еще не выиграна»[1].
Политическая практика наших дней (включая самые последние события) слишком часто подтверждает вывод С. Коэна. Во всей мировой атмосфере еще немало тревожных явлений. Редактор авторитетного американского общественно-политического журнала «Нейшн» в номере от 7 марта 2006 г. в связи с появлением доклада исследовательской группы Совета по внешней политике (доклад Эдвардса–Кемпа) и учащением редакционных передовых в духе холодной войны в центральной прессе США писала о новых «дуновениях» холодной войны и о «ремилитаризации» русско-американских отношений, как следствиях подогреваемой широким общественным течением неоконсерватизма кампании за моральную трансформацию мира с опорой на американскую мощь. Этот процесс рассматривается в ряде новейших работ известных авторов, и мы не будем отвлекать внимание читателя на изложение принципиальных, хотя и малообнадеживающих выводов, сделанных ими[2].
Но вот о чем следует сказать. В той же статье «Нейшн» новая работа Джона Гэддиса была безоговорочно (с чем трудно согласиться) отнесена к проявлению еще одного вида триумфализма[3] в американской литературе о холодной войне и шире — в американском менталитете, особым путем сквозь призму эпохального успеха США познающем окружающий мир, ситуацию в мировой политике после развала СССР. Чтобы по достоинству оценить возникшую сюрреалистическую картину, где все перемешано — взрыв ликования по поводу исторической победы американизма над тоталитаризмом, опасения вновь столкнуться с возрождением русского авторитаризма, стремление навязать остальному миру управляемую из Вашингтона модель демократии, желание видеть Россию сдавшейся на милость победителя и одновременно своим младшим партнером в борьбе с терроризмом, необходимо видеть происходящий на наших глазах стремительный процесс сближения науки о России с правительственным курсом, с медийным бизнесом (журналистикой), чья политическая ангажированность превысила самый высокий уровень времен разгара холодной войны. В серии очерков, о которой мы говорили выше, С. Коэн писал о лжеидее происходящей ажитации современного россиеведения в США — «о переходе России от коммунизма к капитализму и демократии американского типа». Не без сарказма он заметил: «Эта идея “перехода” не только придала осмысленность американской политике, но и обеспечила прессу материалом для публикаций, а ученых — новой парадигмой для исследований, грантов и в конечном счете для своей карьеры»[4].
Приведенное замечание Коэна, прежде чем мы вернемся к некоторым сущностным положениям вызвавшей споры новой книги Гэддиса, обязывает нас напомнить о ступенях в развитии американской академической науки международных отношений, имеющей богатую и достаточно укоренившуюся традицию. Ее влияние на мышление культурного слоя американцев и их историческое самосознание благодаря десятилетиям интеллектуального воздействия велико и проявляется в параметрах, заданных трудами «романтиков» Дж. Бэнкрофта, Ф. Паркмана, Ф.Дж. Тёрнера, Б. Адамса. Незаурядные по креативным достижениям авторы, масса новаторских (для своего времени) открытий и одна навязчивая идея: творец создал Америку во имя исполнения ею особой миссии сделать мир пригодным для демократии по-американски[5]. Они, эти классики американской историографии, способствовали появлению концепции «предопределения судьбы». Последующие смены объясняющих концептов не меняли дела — Америка рисовалась воплощением христианско-либеральной утопии, землей обетованной, где «разум и человечность» могли развиваться быстрее и полнее, чем где бы то ни было, и где все являло пример для подражания[6].
В межвоенную эпоху идеи американской исключительности и мессианства были приглушены утратой влияния вильсонизма и распространением гносеологического релятивизма. Время располагало к более критическому и трезвому рассмотрению итогов выхода Америки на мировое пространство в конце XIX – начале XX в. Разочарование в вильсонизме, его неудача в попытке внедрить американские принципы управления мировыми процессами, Великая депрессия 1929–1938 гг., породившая скептицизм в отношении возможностей Америки построить Град на Холме, преодолев хозяйственную разруху и лишения миллионов людей, изоляционизм вызвали прилив объективистских, социально-критических настроений в исторической профессии, что объясняет нам непопулярность идеализации роли США в мире. В 1934 г. президент Ф. Рузвельт мог только обещать своему народу, который, по его же словам, «оказался на волоске от гибели», вернуть США имя «Божьей страны»[7]. Когда это могло случиться, ему и самому тогда было неизвестно. Красивые легенды о превосходстве американской модели были мало востребованными или подвергнуты сомнению. Более существенно повлиял на ту часть американского обществоведения, которая избрала своим объектом изучения проблему международных отношений, «критический реализм», связанный с именами историка Э. Карра, географа и геополитика Н. Спикмена, политолога Г. Моргентау.
К началу 1940-х годов происходит возрождение америкоцентристских мотивов в исторической профессии США. Известный исследователь внешней политики Ф. Рузвельта Роберт Даллек писал в своем концептуально содержательном труде: «С преодолением Великой депрессии, признанием “Нового курса”, в целом успешно завершенным и благополучно избежавшим противоречивых внутренних изменений в стране, страхи по поводу возможного внутриполитического краха, столь распространенные в 30-х годах, по большей части пошли на убыль… Американцы во время Второй мировой войны ошибочно решили, что Россия и Китай становятся все более похожими на США и что после их поражения Германия и Япония преобразуются по образу и подобию США»[8]. Вместе с крахом и исчезновением изоляционизма меняется взгляд американских исследователей внешней политики на самих себя, на свою роль в уяснении ее смысла и целей. Того требовало само время.
Лейтмотивом внешней политики США становилось активное вторжение в мировые дела и расширение (повсеместно) военного присутствия (военные базы, морское и воздушное патрулирование, совместные военные маневры с дружественными странами и т.д.), отвечающего вызовам новой эпохи, которая наступила с появлением Советского Союза как центра притяжения для антикапиталистических, антиколониальных движений и партий, второй сверхдержавы, претендующей на влияние в мире, пропорциональное ее вкладу в победу.
Среди международных экспертов и обозревателей утвердилось твердое мнение, что недооценка такого «разворота» событий (на Западе нарастало опасение, что США после Второй мировой войны пойдут по пути демобилизации армии, демилитаризации и сосредоточатся на внутренних делах) может дорого обойтись Америке и «свободному миру». Но в целом, как это ни покажется неожиданным, идеи «реалистов», высказываемые накануне окончания Второй мировой войны, носили скорее оборонительный характер, поскольку исходили из возможности достижения компромисса с Советским Союзом и устойчивого развития международных отношений на базе согласованных решений по конфликтным пунктам мировой политики с использованием главного инструмента коллективной безопасности — ООН. Выгоды геостратегического положения, не имеющие аналогов промышленный потенциал и ресурсная база США представлялись «реалистам» необходимой и достаточной предпосылкой для обеспечения национальных интересов и безопасности государства.
В годы войны два популярных политика США — У. Уилки и С. Уэллес развили эти идеи мультилетарализма в цельную систему взглядов на новый мировой порядок, поддержание которого должно было базироваться не только на силовом потенциале Соединенных Штатов, но и на их моральном примере и их безусловной готовности тесно сотрудничать со всеми странами после войны в экономической и политической областях[9].
В условиях же послевоенного мира и американской монополии на атомную бомбу этот «легалистски-моралистский» подход во многом утратил свою притягательную силу и перестал удовлетворять американских политиков и специалистов. Из многих причин укажем на две. Во-первых, он уравнивал США с их главным оппонентом, а, во-вторых, не устраивал в силу уже четко проявившейся тенденции объяснять поведение конкурента не во взаимосвязи с конкретной ситуацией, а исходя из раз и навсегда усвоенных представлений об имманентном характере источника угрозы и исторически обусловленной неизменности его недружественных намерений. Утверждавшийся двойной стандарт в политике (об этом писал в своей статье профессор Оле Холсти)[10] придал вес и авторитет особому взгляду на характер международных отношений, который во многом совпадал с «трезвой самооценкой», предложенной патриархом старой «прогрессистской школы» историком Чарльзом Бирдом. Бирдовская концепция, так пришедшаяся по душе послевоенному поколению историков-международников, была обязана своим успехом фундаментальной убедительности его метода, срывающего мистифицирующие покровы с исторических явлений и процессов путем выделения экономического фактора в качестве главного. Он обосновывал неограниченную торгово-экономическую экспансию США в процессе борьбы за рынки сырья и сбыта. Говоря о мотивах и приоритетах внешней политики, Бирд не допускал ничего, что могло бы напомнить об альтруизме, морали, идеалах и прочих высоких материях «романтической школы», видевшей в Америке и американцах сплав всех добродетелей. Его «человек экономический» в контексте внешнеполитическом соседствовал бок о бок с «человеком военным» и «человеком политическим» и, следовательно, мог быть воинственно эгоистичен в противоположность вильсоновскому интернационализму.
Чарльз Бирд оказался удивительно своевременным. Он предложил суровую, аскетическую интерпретацию внешнеполитического поведения, вменяемого политической элите США, уживавшуюся с его же (Бирда) проповедью разрыва с «научной историей», претендующей адекватно отразить целостность и законосообразность исторического процесса и отрицающую спонтанность. «История как акт веры» — этим девизом Ч. Бирд и К. Беккер обозначили свое присутствие в интеллектуальном климате послевоенной Америки, в моральном плане обеспечив волевому началу политических лидеров операционное преимущество над трактовкой искусства политики, ставящей во главу угла трезвый учет всех факторов, складывающихся независимо от желания политиков, согласованных с вердиктом большинства и на основе, как принято говорить, сдерживающей эгалитарности международного права.
Мы вправе искать любые противоречия в логике исторического объяснения у Ч. Бирда, но мы обязаны признать вместе с тем, что выраженная в его ставших классическими трудах идея американской нации как избранной нации, чьи интересы несовместимы с «идеологией иностранного происхождения», хорошо сочеталась с господствующей долгое время формулой «у Америки нет ни друзей, ни врагов, только интересы»[11]. Бирд наставлял последующие генерации американских историков в духе признания дуализма двух раздельно развивающихся исторических процессов — европейского и американского; первого, пронизанного кровавой пятисотлетней традицией беспрерывных военных конфликтов, и другого, имевшего своим источником уникальный эксперимент с осуществлением и защитой прав человека, воплощенный в истории США. Именно на этом основании Бирд отверг интернационализм Рузвельта, якобы порывающий со спасительным в моральном, политическом и экономическом смысле принципом отчуждения от европейских дел и невосприимчивостью к любым импульсам, идущим из-за Атлантики[12].
Бирдовский релятивизм, как будто бы отрывающийся от «проклятых» реалий и отвергающий идею надежного познания внешнего мира с его постоянно меняющейся структурой и вектором развития, был на самом деле четко сориентирован на америкоцентризм и подчиненный внутренним потребностям расчетливый внешнеполитический практицизм. Неудивительно, что в конкретных условиях холодной войны он обернулся разработкой довольно-таки жесткой парадигмы исторической роли США в мировой политике, фундаментальное значение в которой принадлежало мессианской идее «Американского века», в принципе конфронтационной в идеологическом смысле и преисполненной скептицизма в отношении возможности достижения сбалансированных международных отношений после войны. Осознанно или неосознанно, но так или иначе заимствование бирдовской идеи воплотилось в систему взглядов, центральным пунктом которой было представление о возникшем посреди руин мировом Голиафе и нестабильном мире, разделенном после 1945 г. непримиримыми противоречиями, причем линией разлома служили не пограничные столбы по всему периметру «стран советского блока», а некая условная полоса, разделяющая капитализм и социализм. Особенно это стало характерным для той области американского обществоведения, которую принято было называть советологией и которая имеет своим предметом рассмотрение советско-американских отношений преимущественно в манихейском духе — либо черное, либо белое.
Заметим здесь же, что точно в таком же положении оказался и советский потребитель исторической продукции, но только нередко сплошной черной краской в этом случае рисовали американскую политику, а белой — советскую. Разумеется, такому крайне упрощенному, необъективному истолкованию смыслового значения реально происходящих событий, явлений и процессов соответствовали и определенные объяснительные концепции, которые чем дальше, тем больше отходили от стандартов научности. В какой степени это было характернее для той или другой стороны, следует судить в каждом отдельном случае, но то, что тяжелый груз субъективизма и политической конъюнктуры мешал обеим сторонам адекватно отразить реальные явления в присущей им сложной амальгаме света и тени — это очевидно, и это все отчетливее осознавалось с годами по обе стороны той линии, которая разделяла две исторические школы. Стивен Коэн писал в своей книге «Переосмысление советского опыта», изданной в 1985 г., что дихотомическое мышление по типу «белое — черное» ввергло американскую советологию в состояние интеллектуального ступора[13]. Впрочем, повторим, то же можно сказать и о советской американистике, которая также страдала комплексом непогрешимости и превосходства, не перенося горького лекарства критики.
Если вникнуть в суть дела, то следует, по-видимому, признать, что мы сталкивались с ситуацией, описанной З. Фрейдом: различные мировоззренческие системы отваживаются нарисовать картину мира лишь в том виде, как она отражается в умах отвернувшихся от мира мыслителей. Все дело именно в отвернувшихся от мира мыслителях. И нет ничего удивительного, что психологи были одними из первых, кто зафиксировал несуразность и опасность укоренения конфронтационного мышления, проекцией которого на истории советско-американских отношений явилось представление о полярной противоположности интересов США и СССР в плане геополитическом, а также законности двойного критерия при определении их роли и целевых установок в мировой политике. Это влекло за собой упрощенно идеологизированный подход в оценке любого шага соперника-партнера на международной арене (по формуле «мы» и «они»).
Так, известный американский психоаналитик, профессор Гарвардского университета Джон Мэк, отмечая приверженность политических идеологов (к ним в США в первую очередь должны быть отнесены эксперты по Советскому Союзу) фиксированному догматическому мышлению, особое внимание в своих работах 80-х годов обращал на способность подобного рода мышления к сопротивлению доводам разума, к опровержению их доказательствам от противного. «Вот, например, — писал он, — если Советский Союз делает примирительный жест в ответ на воинственные демарши Соединенных Штатов, это будет воспринято как свидетельство правильности существующих представлений о Советском Союзе, которые оправдывают именно такой подход США. В то же время, если Советы отвечают на американскую позицию агрессивным контрвыпадом, это тоже будет выдано за доказательство правильности изначального представления, за подтверждение того, что русские являются заклятыми врагами Америки»[14].
И хотя, может быть, Джон Мэк слегка утрирует, в американской советологии, так же как и в советской американистике, мы могли бы найти массу примеров, которые способны проиллюстрировать его вывод. Никто не хочет сказать, что за всем этим непременно стояла чья-то злая воля и политический расчет. Зачастую все дело упиралось в инерцию мышления. Нельзя в этом смысле не присоединиться к позиции М. Хайдеггера, высказанной им еще в 1953 г. Напомним, что, по его мнению, научное познание движется в «герменевтическом круге». В исторической науке это всего очевиднее. Ни один ученый не может освободиться от «предпонимания», объясняемого его «историчностью», т.е. знаниями, целями, ценностями, предрассудками предшествующей конкретной эпохи[15], магией терминов, привычных представлений и т.д.
Выше уже говорилось, что в исторической советологии (равно как и в реальной политике США) делались попытки вырваться из этого порочного круга. Причем чем ближе к нашим дням, тем чаще такие усилия становились интенсивнее. Наиболее радикальная попытка была связана с именем профессора У.А. Вильямса и целой плеядой талантливых исследователей американской внешней политики, принадлежащих к созданной им в 1950–1960-х годах «ревизионистской» школе. Рецензенты всегда преимущественно обращали внимание на критическую направленность работ Вильямса в оценке американской дипломатии, просто не замечая в силу этого те позитивные выводы, к которым он пришел при рассмотрении внешней политики США в контексте глобальных процессов XX в.
Усматривая причины международной напряженности в подчинении американской дипломатии узкоэгоистическим, экономическим интересам определенных мощных олигархических групп и в непонимании ими историко-культурной традиции, сложившейся за многие столетия российско(советско)-американских межгосударственных отношений, Вильямс вопреки мнению его критиков не предрекал катастрофы для Америки даже в случае, если она будет стремиться к сохранению любыми путями своей лидирующей роли в мировых делах. Напротив, в противовес Бирду, осудившему принцип интернационализма, он заявил себя безоговорочно его сторонником. Но при этом Вильямс сделал ряд существенных оговорок, которые сохраняют свое значение и в наши дни. Во-первых, по его убеждению, Америка должна была признать Россию равновеликой державой и прекратить попытки лишить ее права жить так, как она хочет, сохраняя суверенитет и независимость. Во-вторых, фундаментом нового “Weltanschafung” Вильямс считал новое осознание зависимости благополучия Америки от рационального и справедливого использования ее собственных людских и материальных ресурсов внутри страны во взаимовыгодном сотрудничестве со всеми другими странами. И в-третьих, как представлялось Вильямсу, начальная фаза новой политики должна была заключаться в установлении и поддержании (путем постоянных контактов) modus vivendi с Советским Союзом, Китайской Народной Республикой и другими странами, не обязательно разделяющими идеалы американизма. Эпиграфом к заключению своей знаменитой «Трагедии американской дипломатии» Вильямс избрал цитату из произведения фантаста Артура К. Кларка, в которой были такие слова: «…мы слишком долго жили вне соприкосновения с реальностью, и теперь настало время перестроить нашу жизнь»[16].
Очень важным элементом в мировоззренческой позиции Вильямса (а вслед за ним и «ревизионистов») было восприятие им послесталинской «советской системы» не как статичного явления, а в качестве динамичной, изменяющейся структуры, способной к взаимодействию с другими структурами и саморазвитию. Не менее существенным было и уяснение им открытости неортодоксального марксизма с точки зрения понимания нового опыта и новых идей, а также его способности к внутренней критике и поиску альтернативных решений[17]. Добавим, что Вильямс был не первым, кто в первой половине XX в. выдвинул тезис о несостоятельности подхода к «советской системе» как к застывшей, неподвижной и неспособной адаптироваться к реалиям современного развития. И действительно, в конце 20-х – начале 30-х годов он был высказан профессором Чикагского университета С. Харпером[18]. Несколько под иным углом зрения, но с тем же акцентом на необходимость преодоления упрощенного представления о тенденциях мирового развития, «исторической логики нашей эпохи» в конце 50 – начале 60-х годов атаковал политику, по сути навязывающую миру исключительно собственную систему ценностей и объявляющую нежизнеспособной всякую другую, известный дипломат и историк Джордж Кеннан[19], автор доктрины «сдерживания» коммунизма.
Для того чтобы проанализировать сходство и различия в оценках и выводах этих выдающихся историков касательно советско-американских отношений, потребовалось бы слишком много места. Это и не входит в нашу задачу. Важно вместе с тем констатировать, что их новаторский подход на несколько порядков опережал бирдовское, внешнеполитическое мышление, оказавшееся надолго заложником упрощенных схем, приписывающих традиционно тоталитарной власти Российского государства исключительно византийские, агрессивные инстинкты и желание распространить свою власть на остальной мир[20].
Сдвиг в сторону от манихейской трактовки, фиаско которой можно было предсказать заранее, наметился в конце 60-х – начале 70-х годов прошлого века. Об этом говорит расцвет ревизионизма, и именно на этом рубеже рождается концепция компаративизма (сравнительная советология), в качестве главного и основного выделившая вопрос о том, какая из систем (социализм или капитализм) обеспечивает порядок управления обществом, более соответствующий требованиям века.
Осью методологического компонента разработанной компаративистами процедуры исследования был и остается постулат, согласно которому эффективность той или иной политической системы в каждой из стран в отдельности зависит от того, в какой мере прошлый исторический опыт подготавливает здесь почву для восприятия народом известной идеологии, в какой мере эта идеология узаконивает господствующую политическую систему и, наконец, каков потенциал этой политической системы в плане воспроизводства политического руководства, стремящегося быть на высоте стоящих перед ним задач. Компаративисты сделали упор на раскрытии общих черт и особенностей экономического и политического развития США и России (СССР), найдя, в частности, что исторически каждая из этих стран была тесно связана с западноевропейской политической системой, не являясь вместе с тем ее составной частью. Важную роль в становлении этого подхода сыграли труды выдающегося социолога П. Сорокина.
Предлагая свой набор познавательных средств, компаративисты делали существенный шаг вперед, с одной стороны, в объяснении исторической преемственности в российской внешней политике, а с другой — в приближении к новому пониманию всей проблематики российско-американских отношений. И в самом деле, нельзя не видеть преимущества сравнительно-исторического подхода, концентрирующего внимание на устойчивых факторах внешней политики России, преследующих ее геостратегических рисках и их рациональном истолковании. Компаративизм нанес чувствительный удар по многим упрощенным и примитивным представлениям о трансформационных процессах в России, ввел понятие конвергенции. «Теория растущего сходства», потеснившая статичную концепцию тоталитаризма, облекалась в самые различные формы и разрабатывалась в 50–60-х годах очень интенсивно весьма несхожими по своим политическим убеждениям авторами. Так, З. Бжезинский, объясняя это явление, писал в 1964 г.: «Теория растущего сходства служит многим целям. Американцам и западноевропейцам она указывает как будто единственный выход из безнадежного и бесконечно затянувшегося конфликта. Нейтралистам она позволяет обосновать их позицию с точки зрения исторического опыта. Титоистам она дает возможность оправдать свой отход от остального коммунистического сообщества… Теория растущего сходства представляет собой не только абстрактную позицию в мировоззрении, она служит источником оптимизма для многих и оправданием для всех».
Компаративный подход создавал лучшие условия для дискурса. Это несомненно. И вместе с тем сосуществование несхожих концептуальных моделей вносило известный дискомфорт. Поиски «работающей» синтетической модели не прекращались. Смелость предложить такую универсальную теоретическую модель взял на себя, например, в конце 80-х годов известный историк и политолог профессор Роберт Такер. В предисловии к своей книге, вышедшей в 1987 г., он писал: «Хотя и весьма многочисленные в части изучения конкретной проблематики, советологические исследования на Западе очень легкомысленно относятся к факту отсутствия общей интерпретации исторического опыта России за 70 лет после революции 1917 г. Эта книга призвана заполнить существующий вакуум»[21]. В большой мере время подтвердило обоснованность претензий Такера.
Здесь нет места для подробного рассмотрения общей теории, которую предложил маститый ученый с целью найти ключ к постижению не только истории советского общества, но и политической истории России. В целом она укладывается в рамки весьма распространенной на Западе концепции психоанализа, психоистории и завоевавших там же (а теперь и у нас) влияние историко-политологических идей о феномене политической власти и политического лидерства как ключевого фактора. Гораздо важнее подчеркнуть, что Такер решительно возражает против чисто пропагандистского использования этой теории в духе первых лет после Второй мировой войны, когда именно ею пытались объяснить «советскую агрессивность». По мнению Такера, изучение советского общества методом погружения в политико-культурное наследие, этнопсихологической реконструкции дает лучшую возможность раскрыть истоки и внутренний механизм модернизации в разнотипных обществах, различия между ними и возможности сотрудничества[22].
Не нуждается в особых доказательствах то, что существует очень тесная корреляция между изучением истории советско-американских отношений советологами США и теми моделями «советской системы», которые были описаны выше. Может быть, это происходит от того, что в данной области исторический интерес наиболее тесно связан с системой ценностей, хотя, конечно, не определяется ею всецело, как это утверждал Риккерт. Если же мы, следуя за известным американским историком и политологом А. Далиным, расположим в особой системе координат и в определенном порядке («снизу вверх») упомянутые выше теоретические историко-социологические парадигмы, то обнаружим, что им соответствуют три системы «ориентаций» (как их называет А. Далин) в оценке советской внешней политики, советского поведения и, соответственно, американской политики[23].
Вот они, эти системы:
– «сущностная» (“essentialist” approach)
– «механическая» (“mechanistic” approach)
– «взаимодействие» (“interactionist” approach).
Первый подход (тоталитарная модель), говорил Далин, концентрировал внимание не на том, что делал Советский Союз, а на том, чем он был, т.е. на природе советского общества. Этот подход объявлял Советский Союз средоточием зла на планете. Его сторонники не видели никаких шансов на то, что Советский Союз изменится к лучшему, и отрицали возможность на улучшение отношений между США и СССР.
Сторонники второго подхода основное внимание уделяли тому, как вел себя Советский Союз на мировой арене. Их больше интересовал характер советского общества под углом зрения шедших в нем постоянных изменений. Они рассматривали «советскую угрозу» преимущественно под геополитическим углом зрения и склонны были объяснять стремление Советского Союза достичь военного превосходства в качестве средства обеспечения его собственной безопасности, а не захватов (Джордж Кеннан). Сторонники этого подхода не возлагали на СССР всю ответственность за нестабильность в мире. Вот что писал, например, Джон Гэддис, полемизируя с Л.А. Безымянским и В.М. Фалиным по поводу генезиса холодной войны: «…История редко бывает проста, чтобы ее можно было представить в категориях “белого и черного”. При рассмотрении такого сложного вопроса, как истоки холодной войны, нелогично и неразумно пытаться полностью обелить одну сторону и возложить всю вину на другую. Между прочим американские и английские историки давно уже признают частичную ответственность своих стран за то, что произошло после 1945 г.»[24] Мы увидим, что не без колебаний Гэддис остался верен этому постулату, перешагнув через соблазн наделения США чертами безгрешности.
Сторонники третьего подхода (концепция «взаимодействия») шли еще дальше. Они исходили из признания прагматического характера советского поведения на международной арене, т.е. видели внешнюю политику СССР не застывшей, предельно идеологизированной, а оппортунистической, подвижной, сообразующейся с меняющимися внешними и внутренними обстоятельствами. Сторонники этой концепции не склонны были рассматривать советское руководство как некий монолит, они признавали существующие в нем различия и предлагали учитывать наличие обратной связи между советской внешнеполитической практикой, тем опытом, который советская дипломатия обретала за рубежом, и выработкой решений политическим руководством СССР. Этот подход предполагал утонченный и взвешенный анализ советской политики и конструктивный ответ на ее вызов. В целом же он исходил из возможности более широкого взаимодействия между двумя сверхдержавами послевоенного мира, чем это имело место в других случаях. Иллюстрацией этих взглядов может служить следующее высказывание Северина Биайлера, руководителя Центра международных исследований при Колумбийском университете: «…Никогда прежде Советский Союз и США не были синхронизированы. Были времена, когда мы, США, хотели быть в мире с Советским Союзом, но Советский Союз делал то, что мешало нам достичь мира. Были времена, когда Советский Союз выступал с предложениями, которые, как мне кажется, должны были быть приемлемы для нас, но не были приняты. А теперь мы синхронизировались, мы теперь на одной волне. Я бы сказал, в обеих наших странах идет перестройка»[25].
Эта перестройка коснулась, как мы видели, и историографии советско-американских отношений, но не всегда в том смысле, который имел в виду Биайлер. Радикализм «ревизионистской» школы У. Вильямса уже в начале 80-х годов подвергся критике за «непатриотизм» в оценке роли США в международных кризисах, но в то же время постревизионизм (мы это видели на примере Гэддиса) не опустился до уровня объяснения их причин методом жесткого противопоставления «хороших парней» «плохим парням». С этим как будто было покончено, и сами напряженные дебаты, открывшиеся в связи с обнадеживающим доступом к российским и восточноевропейским архивам, привели к обновлению концептуального багажа историков холодной войны. В одинаковой мере это может быть отнесено как к американским, так и отечественным историкам[26]. Расхождения в трактовках сохраняются, но диалог приобрел вполне академический характер, где стороны слушают друг друга не вполуха, а стремятся проникнуть в логику оппонента с тем, чтобы извлечь из нее рациональное зерно. В.О. Печатнов в своей новой книге подметил важную черту этих дебатов — поиск ответа на проклятый вопрос о «чистоте совести» (т.е. о вине и ответственности) ведется в режиме преодоления сопротивления самолюбий и на новой доказательной базе, существенно превосходящей все, чем оперировала советология прежних лет[27].
Еще лучшей иллюстрацией происходящей коррекции взглядов стали регулярные издания трудов в рамках ставшего весьма авторитетным международного проекта по истории холодной войны, тесно связанного с Институтом Кеннана в Вашингтоне. Нечего скрывать — многие из них имеют общий изъян — преобладание рутинного эмпиризма над аналитической стороной, неоправданный культ факта, документа в ущерб историческому синтезу, стремлению видеть целое в гармонии с единичным и частным. Но простое сопоставление результатов «добывания» новых материалов, ведущегося последние 10–15 лет, показывает весьма значительное несоответствие картины мира эпохи высочайшего накала страстей и страхов по поводу близости точки невозврата в первое послевоенное десятилетие, когда даже такие просвещенные либерал-антикоммунисты, как Рейнгольд Нибур, предрекали продолжение противостояния на сотни лет вперед[28], характеру реальных угроз.
Неслучайно очень многие сегодня убеждены, что именно тоталитарный, нереформированный, закованный в идеологическую кольчугу, органически якобы не доверяющий Западу, непокладистый Советский Союз и его политическое руководство, воспитанное в традициях большевистской, «классовой» непримиримости к противнику, проторили дорогу к тому, что Гэддис в своей последней книге называет «триумфом надежды». Вся последняя часть его новой книги о холодной войне — главы седьмая и восьмая (“Эпилог. Взгляд в прошлое”) — полны комплиментов в адрес Горбачева и «простых людей» Советского Союза[29]. Они оказались на высоте положения, сумев отвернуть поступь истории от пропасти. Процитировав К. Маркса («Люди сами творят собственную историю»), Гэддис представил «счастливый конец» холодной войны как живой пример волевых усилий разумных людей, способных действовать наперекор обстоятельствам, и одновременно как опровержение принципа законосообразности, на котором, размышляя о мировой политике и предрекая самоликвидацию капитализма, настаивал де Ленин. Холодная война двух сверхдержав не переросла в горячую, что, по Гэддису, противоречило ленинской теории, но, оказывается, вполне укладывалось в рациональную логику политических лидеров этих стран, осознавших, что человечество вступило благодаря атомной бомбе в «эру тотальной уязвимости», и отказавшихся от планов решения споров путем войны.
Гэддис идет еще дальше и присоединяется к мнению тех аналитиков-компаративистов, которые давно посчитали войну между СССР и США анахронизмом[30]. По его словам, еще в бытность существования Советского Союза Москва «спокойно» пересмотрела свои геостратегические приоритеты и отказалась от попыток нарушить военный баланс в одностороннем порядке[31]. Тем, кто знаком с более ранними работами Дж. Гэддиса, нетрудно заметить изменения в его принципиальных оценках внешней политики СССР и советской дипломатии. На стадии завоевания своего места в исторической советологии Гэддис еще утверждал, что никакие действия американских президентов (начиная с Рузвельта и Трумэна) не могли предотвратить конфронтацию из-за присущей Советам общей подозрительности и сталинской «паранойи»[32]. По всем моральным критериям тогда, по его мнению, Советский Союз расположился где-то далеко позади Соединенных Штатов, его задавленный тиранией народ ни активно, ни пассивно не мог оказывать влияние на формирование внешнеполитического курса Кремля. В работе, вышедшей в 1997 г., Гэддис с непреклонностью, не терпящей возражений, внушал широкой аудитории, обнадеженной обещаниями услышать разгадку возникновения холодной войны: «…Я полагаю, что “новая” история возвращает нас назад к уже известному ответу. Пока Советским Союзом руководил Сталин, холодная война была неизбежна»[33].
Повторим, сегодня Гэддис уже не настаивает на вышеприведенных категорических оценках, оставляя больше «воздуха», исследовательского пространства для тезиса об «утраченных возможностях» (обеими сторонами конфликта) смягчить холодную войну или даже свернуть ее вовсе, неоднократно высказываемого «реалистами» (Дж. Кеннан, Г. Моргентау) и «ревизионистами» (У. Вильямс, У. Лафибер, Л. Гарднер, М. Леффлер). Любому историку непросто перечитывать себя самого по прошествии многих лет. Книга «Холодная война: новая история» еще одно тому доказательство, о чем ее автор с достаточной долей самокритичности сказал в предисловии: изменение познавательной ситуации (архивы) и аргументы его коллег — историков холодной войны — не обошли и его самого[34].
Упреки в стремлении подстроиться под «народную прозу» в духе знакомых издавна пропагандистских клише, раздающиеся в адрес Гэддиса со стороны некоторых его критиков, справедливы только отчасти[35]. Как будто бы внутренне соглашаясь с У.А. Вильямсом, Гэддис ставит суровый диагноз заболеванию, внезапно вызвавшему деградацию американской политики уже на начальной стадии холодной войны, — раздвоение ее морали. То, что оставалось обязательным для внутреннего пользования (право, справедливость, гласность, гуманность и т.д.), оттеснялось на второй план принципом целесообразности в достижении национальных интересов во внешнеполитической деятельности. Цель оправдывает средства. Гэддис в ходе рассуждений приходит к выводу, который допускает различные нюансы при толковании, но в целом он, этот вывод, говорит сам за себя: «Холодная война сделала американских лидеров сторонниками Макиавелли. Сталкиваясь со многими персонажами, “которых нельзя было отнести к хорошим парням”, они позволили себе “учиться быть такими же нехорошими парнями” и использовать эти способности или, напротив, не использовать их, как учил великий итальянский циник — и патриот одновременно — “в соответствии с обстоятельствами”»[36].
Весьма поучительна реконструкция Гэддисом начальной фазы холодной войны с точки зрения роли ведущих персонажей или, как он сам говорит, «актеров» этой дорогостоящей и затянувшейся драмы. И разумеется, более всего его внимание притягивает фигура Сталина, тем более, что в ранних трудах Гэддис отдавал предпочтение однозначно негативным оценкам кремлевскому руководителю. «Итак, что же хотел Сталин?» — задается вновь вопросом историк. Но в этот раз в поисках ответа он подходит к нему издалека. «Шестидесятилетний вождь к концу войны, — пишет он, — человек, который управлял Советским Союзом, физически был истощен, окружен сикофантами, в личном плане одинок — но удерживал пугающе твердо контроль в своих руках»[37]. Добавьте к этому, пишет Гэддис, совершенно неутешительную для Сталина общую ситуацию: экономическая разруха «не оставляла ему никакого выбора, кроме продолжения сотрудничества с Америкой и Великобританией»[38]. А вот и ответ: вследствие своей заинтересованности в сокращении затрат на восстановление страны «Сталин не хотел ни горячей, ни холодной войны»[39].
Затруднительно отнести последнюю работу Джона Гэддиса к какому-либо определившемуся направлению в американском россиеведении наших дней и историографии холодной войны. В чем-то он сблизился со своими оппонентами, никогда не разделявшими его (Гэддиса) патриотического ригоризма («Америка победила в холодной войне, потому что она заслужила эту победу»), а в чем-то, как заявляют его бескомпромиссные критики, продолжает писать в стиле «передовых медийных таблоидов»[40]. С чем нельзя спорить, так это с утверждением, что Гэддис близок к тому роду консенсусной методологии, которую сегодня принято называть «транзитологией». Стивен Коэн дает точное определение этой методологии: «В основе транзитологии, — пишет он, — лежит твердое убеждение, что начиная с 1991 г. Россия совершает “переход от коммунизма к капиталистическому свободному рынку и демократии”. Это убеждение, в свою очередь, вытекает из другого: каким бы тернистым ни был этот путь, чего бы он ни стоил России, “переход” для нее — единственное и безусловное благо… Высокомерная и телеологичная, она [эта идея] явилась академическим выражением американского триумфализма постсоветской эпохи, псевдонаучной версией тезиса Фукуямы о “конце истории” и, как и большинство идей “Вашингтонского согласия”, не вышла за рамки XX в.»[41]
Не стоит торопиться с поспешными выводами. В последней работе Джона Гэддиса есть помимо прочих одно важное достоинство. Она не является в чистом виде историей дипломатии. В ней поставлены многие вопросы цивилизационного развития, мегаистории XX в., что делает чтение ее методологически весьма поучительным и стимулирующим занятием. И прежде всего следует сказать о расширительном понимании Гэддисом холодной войны, как об особом феномене XX в., стоящем в ряду мировых войн, ей предшествующих, и в то же время наделенной особыми чертами эпохи ядерного противостояния, планетарным и многоуровневым характером вовлеченных в нее сил, структур и институтов, равновесием страха. Заслуга историка в том, что он артикулировал многие специфические проблемы, выходящие за рамки привычных представлений, замыкающихся на гегемонистских замыслах правящих элит двух сверхдержав послевоенного мира[42]. В связи с этим остановимся лишь на некоторых из них.
Проблема «третьего мира» и послевоенной деколонизации, поставленная Гэддисом в контексте процесса распада Большой коалиции[43], выводит нас на понятие «подвижной границы» или расширяющегося исследовательского пространства холодной войны. Заметим, что многие очень интересные дискуссии и труды по истории холодной войны носят, увы, печать искусственной зауженности: они замыкаются, как правило, на истории советско-американских отношений (точнее — на дипломатической стороне этих отношений). Между тем со «смотровой площадки» начала XXI в. мы все острее ощущаем, что такой угол обзора оставляет за пределами рассмотрения важные аспекты общей, глобальной проблемы. Позволим себе аналогию с оценкой Уинстоном Черчиллем характера Первой мировой войны. Эта последняя война, писал он, была войной народов, а не правительств. Пожалуй, и о холодной войне можно сказать, что она была войной народов (стран), хотя, разумеется, ее развязали правительства, и как и войну 1914–1918 гг. Народы оказались втянутыми в нее, часто не по своей воле. Неслучайно в своей «программной» речи 5 марта 1946 г. (Фултонская речь) Черчилль говорил преимущественно не о дуэли дипломатий, а о более фундаментальных, системных расхождениях, напирая на превосходство «англоязычного мира», противостоящего коммунизму, на конфликт тоталитарной системы со «свободным демократическим миром», с «христианской цивилизацией». Кстати, та же идея была четко прописана и в знаменитой «длинной телеграмме» Джорджа Кеннана 22 февраля 1946 г. Позднее он пришел к выводу о запрятанной в ней нелогичности.
Мировоззренческие и социокультурные особенности — константы разной степени глубины и длительности и процессы внутренней жизни разного происхождения в странах антигитлеровской коалиции подпитывали быстрый распад этой коалиции и создавали дополнительное перенапряжение в системе международных отношений. Тойнби вообще склонен был видеть всю проблему в историко-этническом контексте, вне привычной дихотомии социализм–капитализм. Говоря в 1952 г. о русской форме тирании, грозящей «западным идеалам свободы», он писал: «Наше нынешнее беспокойство по поводу угрозы, исходящей, по нашему мнению, от России, кажется нам вполне оправданным… Однако если мы посмотрим на столкновение между Россией и Западом глазами историка, а не журналиста, то увидим, что буквально целые столетия вплоть до 1945 г. у русских были все основания глядеть на Запад с не меньшим подозрением, чем мы сегодня смотрим на Россию»[44].
Архитекторы отечественной перестройки, пытаясь сломать стереотипы холодной войны, почувствовали все сопротивление фактора культуры и ментальности, а также груз традиционного недоверия, столкнувшись с настороженным отношением к их радикальной программе разоружения со стороны Запада и плохо скрываемым непослушанием у себя в стране (особенно среди военных), а также в восточноевропейских странах. Кстати, за «бархатными революциями» нужно уметь видеть неоднозначность реакции на «сговор» двух сверхдержав за спиной народов и лидеров этих стран. Горбачев, говоря о союзниках, неслучайно сетовал: «Очевидно, мы им поднадоели, и они нам поднадоели»[45]. Сторонников продолжения холодной войны в ряде западных стран, точнее, в культурном слое этих государств, также оказалось больше, чем ожидалось. А у многих (речь идет не об отдельных политиках, а о целых сегментах общественного мнения) родилось опасение за стабильность Запада и находившихся в его орбите стран, нежелание попасть в тенеты обновленного русского коммунизма, стать жертвой новой Ялты[46]. Русофобия и сейчас имеет место быть, а во многих случаях и усиливается. Токсины холодной войны проникли и существуют в общественных структурах различных стран на клеточном уровне, и видеть их необходимо прежде всего именно там, а не, как это часто бывает, исключительно в головах политиков и государственных деятелей двух ведущих держав послевоенного мира. Холодная война как социокультурный феномен должна привлечь пристальное внимание исследователей. Точку ставить рано. В этом пафос последней книги Гэддиса.
В связи с появлением нового труда Гэддиса уместно высказаться и по вопросу о родословной холодной войны. Вопрос не праздный, поскольку многие полагали и полагают (Р. Пайпс, например), что она началась с момента прихода к власти большевиков и продолжалась вплоть до преодоления или «очищения» советской внешней политики (как это сказано А.С. Черняевым) от «догматической, идеологической инерции»[47]. Трудно представить себе, как это могло быть, но полную деидеологизацию внешней политики СССР порой связывают с перестройкой М.С. Горбачева, хотя сам он продолжал говорить о социализме с человеческим лицом и верности ленинизму. На Западе (и в Америке раньше, чем где бы то ни было) многие разделяют точку зрения на упразднение идеологий, не забывая, впрочем, одновременно с ликованием напомнить, что победили Гоббс, либерализм, рынок и стратегия «сдерживания». В отношении же общечеловеческих ценностей там же говорят неохотно или с иронией, а о ликвидации ядерного оружия к 2000 г. (красивой мечте, родившейся вместе с «новым мышлением») никто и не вспоминает, хотя на идеологических разногласиях как будто бы формально поставили крест, и все молятся одним и тем же идеалам.
Ни в коем случае не умаляя значения идеологического фактора, нельзя не сказать, что он на отдельных ответственных участках истории советско-американских отношений не мешал строить нормальные, конструктивные двусторонние отношения в интересах обеих стран и не только (1930-е годы, период Второй мировой войны или период разрядки 70-х годов). Вообще — нет прямой зависимости характера межгосударственных отношений от идеологических пристрастий или религиозных убеждений, если только они не становятся оружием в руках международных маньяков, фанатиков и авантюристов.
Возникновение и течение (ход) холодной войны в значительно большей мере, чем расхождения по признаку идеологии, связаны с появлением и накоплением оружия массового уничтожения, прежде всего атомного. В пору, когда Рузвельт еще мечтал о либерализации сталинского режима и планировал вовлечение СССР в рыночное хозяйство, в самый ответственный момент коалиционной войны и перехода к миру происходило заметное падение градуса доверия между двумя главными державами антигитлеровской коалиции. Среди причин была одна (и, пожалуй, самая главная), тщательно маскируемая, а затем, в августе 1945 г. представшая перед всем миром взрывами атомных бомб в Хиросиме и Нагасаки. По-другому — речь шла даже не об обеспечении безопасности, а о самосохранении нации.
Если же видеть историю холодной войны исключительно сквозь призму советско-американских отношений, то ее активная фаза закончилась куда раньше, чем встреча на Мальте Горбачева с Бушем в 1989 г. или падение Берлинской стены. Вероятнее всего тогда, когда и в США, и в СССР поняли, что они способны нанести друг другу неприемлемый урон, а вместе с наступлением равновесия страха обе стороны охотнее заговорили о целостности мира и об отсутствии фатальной неизбежности ракетно-ядерной войны. В этом плане следует отметить решения XX съезда КПСС и заявление Эйзенхауэра весной 1959 г. о том, что ядерная война не имеет смысла. В целом мне ближе всего позиция А.Ф. Добрынина, считающего, что переломным моментом в процессе «мучительной переоценки» взгляда на конфронтационный характер отношений между СССР и США является рубеж 60–70-х годов[48]. Главное: этот переход происходил на имеющейся уже реальной основе — соглашении об ограничении испытаний ядерного оружия в трех средах, шедшего переговорного процесса об ограничении и контроле за вооружениями и о нераспространении ядерного оружия под эгидой ООН.
Есть достаточно свидетельств с американской стороны, подтверждающих данный вывод[49]. Авторы нашумевшей статьи о ядерном превосходстве США в мире, опубликованной в журнале “Foreign Affairs” весной 2006 г., пишут: «Если бы Советский Союз атаковал Западную Европу в 1950-х годах, то США были готовы одержать победу в третьей мировой войне посредством нанесения массированного ядерного удара по Советскому Союзу, его восточноевропейской клиентуре и китайскому союзнику. Эти планы не были продуктом измышлений пентагоновских чиновников средней руки, они получили одобрение на самом высоком уровне в американском правительстве». Однако пришли новые времена: «Американское ядерное преимущество стало испаряться в начале 1960-х годов по мере того, как Советский Союз обрел способность провести ответную атаку возмездия. В итоге наступило время МАД (mutual assured distraction — взаимно гарантированное уничтожение). Вашингтон отказался от стратегии упреждающего ядерного удара»[50].
Вышедшие в свет новые труды по истории холодной войны и книга Гэддиса, о которой здесь идет речь, подтверждают право исследователя на ошибку. Дело в том, что история холодной войны по определению принадлежит к тем разделам истории международных отношений или истории войн, которые в наибольшей степени подвержены эмоциональным, субъективным озарениям, вполне сообразуемым с переживаемыми нами непредсказуемыми временами и непредсказуемой познавательной ситуацией. Она подвержена раболепию перед фактами и соблазну отказа от всякого синтеза, от всяких попыток обобщения. Можно было бы сказать, если воспользоваться мыслью Л. Февра, что историк холодной войны постигает ее преимущественно сквозь формы собственного духа[51], вольно или невольно делая уступки антиисторизму. И хорошо уже, если мы добиваемся правильной постановки проблемы. Коль скоро это так — ошибки в реконструкции процессов сложнейшей сущностной природы, каковыми являются различные ипостаси холодной войны (дипломатическая, экономическая, идеологическая, социокультурная, военно-техническая и т.д.), неизбежны и даже по-своему объяснимы и весьма поучительны. В конце концов и половинчатый результат тоже результат. В частности, поэтому даже от воспоминаний прямых участников Карибского кризиса 1962 г. не следует требовать слишком многого. Они все фрагментарны и не слишком репрезентативны. Сколько столкновений произошло по поводу трактовки причин и последствий Карибского кризиса между бывшими советниками Джона Кеннеди — Р. Макнамарой, М. Банди и П. Нитце. Сколько сказано о намерениях Н.С. Хрущева по поводу размещения ракет на Кубе, но, как сегодня признает тот же Джон Гэддис, все эти версии (включая те, которые изложены и У. Таубмэном, и А. Фурсенко в совместной работе с Т. Нафтали)[52] должны быть поставлены под вопрос[53]. Сам же Гэддис, имея в виду Хрущева, склоняется к версии о рецидиве «идеологического романтизма» и реинкарнации идеи мировой революции (Р. 76), впрочем, тут же ставя под сомнение достоверность этой версии (Р. 77). А еще дальше совсем интересно. Хрущеву противопоставляются «Ленин и Сталин, которые редко позволяли своим эмоциям определять их революционные приоритеты» (Р. 77).
Незнание тех или иных фактов, их недостаток или даже желание представить их вне логической связи не так опасны, как резонерство, которое грозит, что признано и многими американскими историками, с приходом триумфализма по поводу «полной и окончательной победы» над советским тоталитаризмом вообще снять проблему беспристрастного суждения. Создается некий устойчивый стереотип суда над историей с преобладанием обвинительного уклона. «Мы», т.е. наши современники, более моральны и чистоплотны, чем были «они», т.е. те самые, которые «по собственной прихоти» перекраивали мир после Ялты и Потсдама, обустраивали сферы влияния и безопасности, создавали военные базы с учетом подлетного времени, вели беспрерывно подрывную деятельность друг против друга, используя политические партии, культурных деятелей, священнослужителей, радиовещание, разведку, возводили железные занавесы и копили, копили, копили оружие — обычное, атомное, химическое, бактериологическое. Другими словами — этическая планка, которую мы сами не можем взять в начале XXI в., примеряется к событиям и интенциям более чем 50-летней давности, т.е. к условиям, когда возможен был любой срыв, и все держалось на хладнокровии политиков и военных.
Триумфализм — наднациональное явление. Многие влиятельные и авторитетные американские историки (Джон Миершеймер, Роберт Такер, Дэвид Хендриксон, Роберт Кейган и др.) полагают, что холодная война была умело спланированной бескровной и оправданной операцией по умерщвлению Дракона и изгнанию страха, увенчавшейся полным успехом. Правда, в Америке появляется все больше людей (даже среди неоконсерваторов), которые сомневаются в благоприятном исходе холодной войны для страны (И. Кристол, У. Бакли, Дж. Айкенберри): у США («мирового полицейского») повсюду появилось больше врагов и больше неконтролируемых зон, готовых взорваться в любой момент и нанести урон американским интересам. Непризнание за советской внешней политикой после 1945 г. логико-рационального начала, продиктованного задачами национальной безопасности, изображение ее гнилым продуктом предельно идеологизированного ложного мышления — еще одна форма триумфализма из перестроечного образца, распространенная в несоразмерных дозах уже в нашей отечественной литературе. Егор Яковлев объяснил ее генетически вмененным недугом — бесконечной радостью разоблачения[54].
Но у триумфализма может оказаться недолгая жизнь. Ныне и в США ставится вопрос о созыве нового Венского конгресса, «где бы великие державы выработали “дорожную карту” и сотрудничали в интересах поддержания мира»[55]. Между прочим, отказ от шоковой терапии и унилетарализма во внешней политике и возвращение к сдержанному, терпеливому созиданию мирового порядка XXI в. проповедует и Джон Гэддис. В этом квинтэссенция его последних работ[56]. Не поздно ли? И разве не это было целью Хельсинкского акта?
- Коэн С. Провал крестового похода США и трагедия посткоммунистической России. М., 2001. С. 27. ↩
- См.: Mandelbaum M. The Case for Goliath: How America Acts as the World’s Government in the Twenty – first Century. N.Y., 2005; Fukuyama F. America at the Crossroads: Democracy, Power and the Neoconservative Legacy. Yale University Press, 2006. ↩
- О явлении триумфализма (наделения США лаврами единоличного победителя в холодной войне) см. сборник статей американских историков: Cold War Triumphalism. The Misuse of History After the Fall of Communism / Ed. E. Schrecker. N.Y., 2004. ↩
- Коэн С. Указ. соч. С. 35. ↩
- См.: Болховитинов Н.Н. США: проблемы истории и современная историография. М., 1980. С. 7–13. ↩
- См.: Kagan R. On Paradize and Power. America and Europe in the New World Order. N.Y., 2004. ↩
- Рузвельт Ф.Д. Беседы у камина. М., 2003. С. 33, 72. ↩
- Dallek R. The American Style of Foreign Policy. Cultural Politics and Foreign Affairs. N.Y., 1983. P. 118, 119. ↩
- См.: Willkie W.L. One World. N.Y., 1943; Welles S. The Time for Decision. N.Y., 1944. Об интенсивной теоретической деятельности интеллектуальной элиты США в связи с поиском ответов на вызовы послевоенного времени, какими они представлялись на пике тесного военного сотрудничества держав антигитлеровской коалиции или сразу после ее победы, см.: Печатнов В.О. Уолтер Липпман и пути Америки. М., 1994. С. 174–176; Баталов Э.Я. Мировое развитие и мировой порядок. Анализ современных американских концепций. М., 2005. С. 232, 234, 240; White D.W. The American Century. The Rise and Decline of the United States as a World Power. New Haven, 1996. P. 47–49; Borgwardt E. A New Deal for the World. Cambridge, Mass., 2005. P. 96, 158. ↩
- Holsti O.R. Models of International Relations and Foreign Policy – Diplomatic History. Vol. 13. № 1. Winter 1989. P. 37; Dallek R. Op. cit. P. 145. ↩
- Dallek R. Op. cit. P. 144. ↩
- См.: Егорова Н.И. Изоляционизм и европейская политика США, 1933–1941. М., 1995. С. 121. ↩
- Cohen S. Rethinking the Soviet Experience. N.Y., 1985. P. 4, 25. ↩
- Mack J.E. Toward a Collective Psychopathology of the Nuclear Arms Competition // Political Psychology. 1985. Vol. 6. № 2. P. 307. ↩
- Heidegger M. Sein und Zeit. Tübingen, 1953. S. 153. ↩
- Вильямс В.Э. Трагедия американской дипломатии. М., 1960. С. 198. ↩
- Там же. С. 189. ↩
- Harper S. Civic Training in Soviet Russia. Chicago, 1929. ↩
- Kennan D. American Diplomacy, 1900–1950. Chicago, 1951. P. 55; Idem. Realities of American Foreign Policy. Princeton, 1954. P. 22 etc. Стоит отметить, что Джон Гэддис в своей новой книге, о которой речь шла выше, высоко оценил моральную позицию Кеннана, выразившего уже в начале 1950 г. осуждение попыток использовать атомную монополию в качестве средства давления на СССР (Gaddis J.L. The Cold War. A New History. N.Y., 2005. P. 46, 47). ↩
- См.: Рибер А. Дж. Устойчивые факторы российской внешней политики: попытки интерпретации // Американская русистика: вехи историографии последних лет. Советский период. Самара, 2001. С. 99. ↩
- Tucker R.C. Political Culture and Leadership in Soviet Russia. From Lenin to Gorbachev. N.Y., 1987. P. VII; см. также: Tucker R.C. Politics and Leadership. Columbia; London, 1981. ↩
- См.: Tucker R.C. Politics and Leadership. P. 152, 153. ↩
- Dallin A., Lapidus G.W. Reagan and the Russians: United States Policy Toward the Soviet Union and Eastern Europe // Eagle Defiant. United States Foreign Policy in the 1980s / Ed. K.A. Oye, R.J. Lieber, D. Rothchild. Boston, 1983. P. 191–236. ↩
- Правда. 1988. 31 окт. Весьма показательно, что центральный орган Коммунистической партии Советского Союза на гребне перестройки предоставил место для выражения несхожих точек зрения на генезис холодной войны представителям двух школ мышления, двух идеологий. ↩
- Известия. 1988. 20 дек. ↩
- Зубок В.М., Печатнов В.О. Отечественная историография “холодной войны”: Некоторые итоги десятилетия // Отечественная история. 2003. № 4, 5. ↩
- Печатнов В.О. Сталин, Рузвельт, Трумэн: СССР и США в 1940-х годах. М., 2006. С. 651. ↩
- Niebuhr R. The Structure of Nations and Empires: A Study of the Recurring Pattern and Problems of the Political Order in Relations to the Unique Problems of the Nuclear Age. N.Y., 1959. ↩
- Gaddis J.L. Op. cit. P. 238–266. ↩
- Ibid. P. 262. ↩
- Ibid. ↩
- См.: Gaddis J.L. The United States and the Origins of the Cold War, 1941–1947. N.Y., 1972. P. 358–360. ↩
- Gaddis J.L. We Now Know. Rethinking Cold War History. N.Y., 1997. P. 292. ↩
- Gaddis J.L. The Cold War. P. X, XI. Гэддис вслед за многими американскими историками, вынесшими обвинительный вердикт поведению США в годы войны во Вьетнаме, дает столь же критическую оценку своей стране. “… Соединенные Штаты, – пишет он, – ведя войну во Вьетнаме, как очевидно, принесли в жертву ей свои лучшие традиции конституционной и моральной ответственности” (Ibid. P. 171). К сожалению, другая сторона этой достаточно непростой страницы холодной войны осталась вне поля внимания Джона Гэддиса. Чем было отмечено “присутствие” Советского Союза в этой кровавой, многосерийной драме? Этот вопрос по какой-то причине оказался незатронутым в книге Гэддиса. Между тем ее появлению на книжном рынке предшествовали базирующиеся на широком круге документальных источников работы американских историков Джорджа Херринга, Джеймса Хершберга и российского историка И. Гайдука (см.: The Secret Diplomacy of the Vietnam War: The Negotiating Volumes of the Pentagon Papers / Ed. G.C. Herring. Austin, 1983; Hershberg J.G. Who Murdered “Marigold”? – New Evidence on the Mysterious Failure of Poland’s Secret Initiative to Start U.S. – North Vietnamese Peace Talks, 1966 // Cold War International History Project. Wash., 2000; Gaiduk I.V. The Soviet Union and the Vietnam War. Chicago, 1996). ↩
- См.: Judt T. A Story Still to Be Told // The New York Review of Books. 2006. Vol. 53. № 5. March 23. ↩
- Gaddis J.L. The Cold War. P. 158–165, 170–171. ↩
- Ibid. P. 10. “… Одинокий, опутанный ложью и испуганный старый человек…”. Таким видится Гэддису потрет Сталина в последний период его правления, и он никак не вяжется с обликом диктатора, замышляющего широкие завоевания (Ibid. P. 104). ↩
- Ibid. P. 12. ↩
- Ibid. ↩
- В качестве примера укажем на сходство в оценке роли Сталина у Гэддиса и у его давнего оппонента М. Леффлера, автора фундаментальной работы о внешней политике президента Трумэна и признанного авторитета по ранней истории холодной войны. “Сталин, – пишет Леффлер в итоговом разделе своей работы, – предпочитал сконцентрироваться на сфере своего влияния (в Европе. – В.М.) и на внутреннем развитии СССР. Он никогда не скрывал своих намерений восстановить в составе Советского Союза территории, утраченные после Первой мировой войны и полученные по пакту Молотова–Риббентропа в 1939 г. Эти обретения были ему необходимы для сохранения неприкосновенности его режима за зоной безопасности в Восточной Европе… Его провокационные и устрашающие внешнеполитические акции были осуществлены в конце 1947 и в 1948 г., но это произошло в ответ на инициативы Запада” (См.: Leffler M.P. A Preponderance of Power. National Security, the Truman Administration and the Cold War. Stanford, 1992. P. 515). ↩
- Коэн С. Указ. соч. С. 37, 38. ↩
- Gaddis J.L. The Cold War. P. XI, 83–98. ↩
- Ibid. P. 121–124. ↩
- См.: Тойнби А. Дж. Цивилизация перед судом истории: Сборник. М., 2002. С. 438–439. ↩
- См.: Горбачевские чтения. М., 2003. С. 10. ↩
- Gaddis J.L. The Cold War. P. 239. ↩
- См.: Горбачевские чтения. С. 7. ↩
- Добрынин А.Ф. Сугубо доверительно. М., 1996. С. 172–174, 182, 183. ↩
- См., например: Talbot S. The Master of the Game. Paul Nitze and the Nuclear Peace. N.Y., 1988. ↩
- Lieber K.A., Press D.G. The Rise of U.S. Nuclear Primacy // Foreign Affairs. March / April 2006. Vol. 85. № 2. P. 44. ↩
- См.: Февр Л. Бои за историю. М., 1991. С. 50. ↩
- Фурсенко А., Нафтали Т. Безумный риск. Секретная история кубинского ракетного кризиса. М., 2006. ↩
- Gaddis J.L. The Cold War. P. 75. ↩
- Горбачевские чтения. С. 103. ↩
- См.: Haas R.N. The Opportunity: American Moment to Alter History’s Course. N.Y., 2005. ↩
- См.: Gaddis J.L. Grand Strategy in the Second Term // Foreign Affairs. January / February 2005. Vol. 84. № 1. P. 2–15. ↩