Американская литературная русистика в научном и культурном сознании США
О. Ю. Анцыферова
В статье прослеживается становление американской литературной славистики (русистики), с ее основными этапами и тенденциями, взлетами и падениями. Процесс институализации американской славистики рассматривается в контексте общего развития литературной теории и истории русско-американских культурных связей. Обзор американских учебников по русской литературе связывается с размышлениями российских ученых о современных историко-литературных методологиях. Трансформации университетских канонов русской литературы дополняются примерами из художественной литературы (университетских романов).
Ключевые слова: литературная русистика в США, американские истории русской литературы, американские университетские каноны советской и постсоветской литературы, функции русской литературы в американской университетской прозе
The paper gives a historical overview of American Studies in Russian Literature, its main stages and vectors, ups and downs. The process of its institutionalization is contextualized into development of general literary theory, comparative studies and Russian-American cultural relations. The mutable place Russian Literary Studies occupy in the interdisciplinary field of Russian Studies is analyzed. The reflection of American scholars over various attempts at compiling Histories of Russian Literature are found to be consonant with the reflection of Russian scholars over methodologies of literary historical research. Russian literature canon transformations are juxtaposed with several recent works of fiction.
Key words: Russian Studies in the USA, Histories of Russian Literature, American university canons of Soviet and post-Soviet literature, Russian literature in American academic novel
Русистика изначально воспринималась в США как междициплинарное поле, посвященное изучению глубоко уникального предмета. Обоснование исключительности объекта своего изучения американские русисты находили в известных высказываниях В. Г. Белинского, Л. Н. Толстого и других[1] о самобытности русской литературы и ее коренном отличии от европейской. Позже уникальность русской (советской) литературы стала связываться еще и с уникальностью советского политического режима. На этом же (советском) этапе русистика (Russian Studies) стала стремительно идеологизироваться. Особенно динамично развивалось и трансформировалось это научное поле в течение двадцатилетия после Второй мировой войны. Известно, что если до войны русистикой занимались единицы, то к 1965 г. Russian/Soviet Studies достигли невиданного расцвета: научные центры по изучению СССР и стран Восточной Европы существовали уже более, чем в двадцати университетах; более трех тысяч ученых занимались славистикой или советологией; выходило немало научных журналов, так или иначе связанных с русистикой; русский язык изучали десятки тысяч студентов. Интерес к этой научной дисциплине в обыденном сознании легко подтверждался трюизмом о том, что «врага надо знать в лицо»[2]. Несмотря на явно идеологическую подоплеку расцвета советологии и русистики в 1960-х гг., на первом общенациональном съезде AAASS (American Association for the Advancement of Slavic Studies) — Американской ассоциации по развитию славистики — политологи составляли только 15% участников, тогда как историки — 29,7%, а литературоведы — 17,8%. Видимо, не лишена оснований ироническая ремарка о том, что финансовые покровители советологических программ (включая частные фонды и правительственные агентства), выделяя средства на изучение Политбюро, подчас получали пушкинистов. Им хотелось бы получить специалистов по ленинизму, но появлялись лермонтоведы…[3]
Из мемуаров Чонси Д. Харриса, активного участника Ассоциации славистики, специалиста по географии России, занимавшего ответственные посты в комитетах этой Ассоциации вплоть до 1983 г., мы узнаем о некоторых вехах развития Russian, Slavic and Soviet Studies в США[4]. Впервые небольшой консультативный комитет по славистике был организован в 1938 году в Нью-Йорке на двенадцатом ежегодном совещании ACLS (American Council of Learned Societies) — Американского совета научных сообществ. Комитет тут же принял решение об учреждении американского научного журнала по славистике. Это было тем более актуально, что британский журнал «Slavonic (and east European) Review», публиковавшийся с 1922 г., не мог больше выходить в Лондоне в связи с приближающейся Второй мировой войной. Эту миссию взяло на себя американской научное сообщество, и тома 20–22 (1941–1944) образовали так называемую «Американскую серию» под редакцией гарвардского филолога Сэмюэля Х. Кросса. В 1945 г. журнал вернулся в Великобританию, но в США продолжался выпуск «American Slavic and East European Review», главным редактором которого оставался С. Х. Кросс вплоть до его смерти в 1946 г.
Во вновь образовавшийся комитет по изучению славистики вошли специалисты по русской истории, международным отношениям, славянским языкам, германской и балто-славянской филологии и два специалиста по русской литературе. Трудности работы американских ученых в это время были связаны с недоступностью советских изданий в американских библиотеках и невозможностью для зарубежных ученых при сталинском режиме проводить исследования в СССР.
Одной из важнейших инициатив комитета по славистике стал Проект по русскоязычному переводу (1944 г.) В этом проекте участвовали Дж. А. Моррисон (географ), музыковед Хэролд Спивак и историк Сергей Якобсон, а также писатель У. Чэпин Хантингтон, который был коммерческим атташе в Петрограде в 1916–1918 гг. и редактировал английские переводы двадцати пяти русских научных работ, из которых увидели свет лишь восемь. Проект прекратил свое существование в 1952 г. Мемуарист Ч. Д. Харрис отмечает явный дефицит русистов в это время, а также то, что ими обычно становились люди, получившие свое первоначальное образование по культуре стран западной Европы. Так, специалист по русской литературе из Пенсильванского университета Уильям Б. Эджертон первоначально занимался французской литературой, Сэмюэль Х. Кросс специализировался по германским языкам и литературе и занимался компаративистикой.
В 1948 г. был учреждена уже упоминавшаяся Американская ассоциация по развитию славистики. Интересно, что при обсуждении названия будущей ассоциации историк Роберт Дж. Керенер настоял на том, чтобы оно начиналось со слова «Американская», а слова «Россия/русский» вообще не упоминались. Это было сделано во избежание того, чтобы название не стало «красной тряпкой» для антикоммунистов, которые были в то время чрезвычайно активны. Две трети своего журнала ассоциация отдавала работам по социологии и политологии и лишь треть — литературоведческим исследованиям.
Институализации славистики в рамках американских университетов способствовала грантовая политика Рокфеллеровского фонда, который начал свою поддержку академической славистики с организации в 1943 г. небольшой конференции. Один из ее участников свидетельствует, что уже тогда, после перелома в ходе Второй мировой войны, для всех становилась все более очевидной грядущая роль славянских народов в мировой культуре, политике и экономике и, конечно, роль СССР в послевоенной мировой реальности[5]. После войны одним из направлений деятельности Рокфеллеровского фонда стала организация кафедр славистики в американских университетах.
Наиболее значительным шагом в этом направлении стало открытие в 1946 г. Русского Института в Колумбийском университете. Люди, стоявшие у колыбели славистики, хорошо понимали важность знания языка и литературы для постижения культуры других народов. Одну из самых насущных своих задач они видели в том, чтобы придать свежий импульс изучению славянских языков и литератур. Хотя Колумбийский университет и до Второй мировой войны уже входил в четверку университетов, выпускавших специалистов по славянским языкам и литературам, филологическая кафедра там была не слишком готова к новым задачам: один из трех штатных преподавателей был филологом-классиком, второй был дипломатом, не лишенным языкового чутья, автором пекотско-английского словаря, третий занимался переводами с польского и украинского языков[6]. Полновесная деятельность кафедры началась с приглашением на заведование Эрнеста Симмонса, литературоведа, выпускника Гарварда, который организовал во время войны экспериментальную программу по русистике в Корнельском университете (где впоследствии будет преподавать Владимир Набоков).
В Гарварде в 1948 г. при поддержке фонда Карнеги был организован исследовательский центр, который ставил своей задачей изучение русистики в социально-психологическом, социологическом и культурно-антропологическом аспектах. Не будучи напрямую связаны с филологией, специалисты этого исследовательского центра признавали необходимость знаний по русской литературе и искусству. Именно из Гарварда вышел Сэмюэль Х. Кросс, а в 1948 г., через два года после его смерти, там была организована кафедра славистики, названная его именем. За следующее десятилетие эта кафедра выпустила двадцать специалистов по славянским языкам и восемнадцать по литературе (до 1948 г. их было только два!)[7]. Новоиспеченные русисты с легкостью находили работу в университетах, благодаря нешуточному спросу на знание русского языка после победы СССР над фашизмом. Спрос рождает предложение: если в 1941–1942 гг. американские университеты предлагали только 27 курсов по славянским языкам и литературам, то через шесть лет в 140 университетах уже трудилось 240 преподавателей-русистов[8]. Хотя основной костяк поначалу составляли преподаватели-носители языка (подобно персонажу набоковского романа Тимофею Пнину), но со временем все более востребованы оказывались и профессиональные специалисты по русской литературе. Через десяток лет они составили костяк полноценной научной школы, находившейся на высоте литературной теории своего времени.
Основным пафосом исследования русской литературы на этом этапе стало не педалирование самобытности, но помещение России в общеевропейский культурный контекст. Этой тенденции, в частности, соответствовала и деятельность Рене Уэллека (чеха по происхождению), выпускника Йеля, который, вместе с «новыми критиками» стремился стереть границы национально-самобытного в американском литературоведении. В этом же направление действовал и лингвист Роман Якобсон, как и всякий структуралист, стремившийся разработать универсальные аналитические методики, приложимые к любому языку[9]. Понятно, что и тот и другой впитали идеи Пражского лингвистического кружка, который многим, в свою очередь, был обязан русским формалистам.
Р. Уэллек переехал в США в начале Второй мировой войны и поначалу преподавал в университете штата Айова литературоведческие дисциплины и чешский язык. Общенациональный интерес ко всему славянскому привел его в 1948 г. в Йельский университет, где он стал основателем (и долгое время единственным штатным преподавателем!) кафедры славистики и компаративистики. Во многом разделявший идеи «новой критики», Р. Уэллек считал, что литературоведение в минимальной степени могло опираться на такие «внешние» по отношению к литературе вещи, как история, биография, психология, политика и социология. Соответственно, он предлагал радикальную перестройку литературных кафедр, которые должны были ориентироваться в большей степени на типы мышления и методологию, чем на изучение национальных литератур и периодов. Он мечтал о будущем литературоведения как «дисциплины, единству которой не мешают языковые различия». Межкафедральные границы, основанные на разделении по национальному признаку, для него были пережитком «романтической идеи изучения национального духа», затемнявшим единство европейской литературы[10]. Таким образом, развитие славистики в известной степени способствовало развитию теоретического плюрализма в рамках жесткой «новокритической парадигмы», которая доминировала в американских университетах.
Роман Якобсон бежал от фашистской угрозы в США в 1941 г. Вначале он возглавлял кафедру чешского языка и литературы в Колумбийском университете, а в 1949 г. перешел на кафедру С. Х. Кросса в Гарварде и стал родоначальником целой школы американских славистов. Идеи русских ученых-литературоведов оказались чрезвычайно плодотворными для американской университетской науки. Так, Фредерик Джеймисон признавал огромное значение идей русских формалистов и критиковал американских ученых, которые относились к формализму как к «духовной собственности славистов», т. е. ограничивали его значение рамками русской литературы[11]. Широкое распространение идей М. М. Бахтина в США началось благодаря обращению к его работам Кэрил Эмерсон, Катерины Кларк и Майкла Холквиста, причем двое последних работали на кафедре в Йеле, которую некогда основал Р. Уэллек.
Между тем, в 1948 г. Рене Уэллек был единственным филологом в составе учрежденного тогда Объединенного комитета по славистике, собравшего историков, социологов и гуманитариев. Конференции по славистике 1950-х гг. носили междисциплинарный характер, причем не было проведено ни одной, посвященной специально литературе. В 1950-е гг. в составе руководящих органов Ассоциации (в частности Interuniversity Committee on Travel grants, позже преобразованного в IREX) специалистов по русской литературе не было вовсе.
По свидетельствам участника становления американской славистики, ситуация изменилась после 1957 г. Если в ранние годы советология поддерживалась в основном неправительственными фондами (Карнеги, Рокфеллера, Форда), то «успешный запуск советского спутника 4 октября 1957 г. заставил американское правительство осознать важность изучения Советского Союза, его технологии, экономики, социологии и культуры»[12]. Благодаря поддержке министерства образования США, в 1960 г. в свет вышел новый курс русского языка. В 1974 г. был основан Кеннановский институт. В 1973–1983 гг. был осуществлен перевод на английский язык третьего издания «Большой советской энциклопедии» (БСЭ) — Great Soviet Encyclopedia.
В 1960 г. в США по инициативе Объединенного комитета по славистике и ACLS была создана национальная организация ученых-славистов и советологов. Среди ее основателей был только один специалист по русской литературе — Виктор Эрлих (славянские литературы, Йель). Уже второе издание справочника членов этой организации (1962) насчитывало 1500 членов AAASS. Преобладали историки (557), на следующем месте по численности шли филологи (340), политологи (179), специалисты по международным отношениям (159), экономисты (125), специалисты по госслужбе (57) и географы (45). В том же 1962 г. состоялась первая региональная конференция славистов в Мэдисоне (Висконсин). В ней зарегистрировался 121 участник.
Первая национальная конференция славистов состоялась в 1964 г. в Нью-Йорке. В ней приняло участие 600 ученых, из них 178 историков, 106 филологов, 90 политологов и 40 регионоведов. К 1969 г. в Ассоциации состояло уже 3700 членов. С 1960 г. начал выходит журнал новой Ассоциации «Slavic Review: American Quarterly of Soviet and East European Studies».
В 1978 г. по инициативе министерства обороны и Госдепартамента был основан Национальный комитет по изучению СССР и стран Восточной Европы (The National Council for Soviet and East European Research). В его состав вошли историки, экономисты, политологи. Ни одного филолога. Среди дальнейших значимых событий в истории американкой славистики следует отметить учреждение Объединенного комитета по советологии (Joint Committee on Soviet Studies, 1983). Здесь филологи также не были замечены на первых ролях.
После распада СССР в 1991 г. советология стала историей. Вместо этого развитие получили регионоведение, славистика и русистика. Видимо, неслучайно на этом «переломе эпох» в США возникла потребность провести некую ревизию учебников по русской литературе. Существовавшие до того времени американские учебники ограничивали свою задачу представлением русских литературных явлений и персоналий в хронологическом порядке. О древнерусской литературе принято было говорить достаточно бегло, ибо она никоим образом не обнаруживала связей с западноевропейской классикой, едва знакомой потенциальному читателю учебника. Далее переходили к XVIII в., который подавался столь же лапидарно. Начиная с первой четверти XIX в., картина становится более полной: называются имена выдающихся писателей, предлагается краткое содержание их основных произведений, упоминаются даже имена литераторов «второго ряда». По такому принципу были построены три учебника по истории русской литературы: «История русской литературы» князя Д. С. Мирского (A History of Russian Literature. N. Y., 1958), «Эпические произведения русской литературы: от истоков до Толстого» Марка Слонима (The Epic of Russian Literature: From Its Origins to Tolstoy. Oxford, 1950), его же «Современная русская литература: от Чехова до наших дней» (Modern Russian Literature: From Chekhov to the Present. Oxford, 1953) и «Краткая история русской литературы» в 2-х томах Таис Линдстрём (A Concise History of Russian Literature. N. Y., 1966). Все эти учебники, по мнению рецензента, грешили неоправданными лакунами, невыверенностью, а порой и субъективностью подхода к литературным явлениям и в теоретическом плане не демонстрировали ничего, кроме навязшего в зубах хронологического подхода к литературе[13].
В начале 1990-х гг. в США в течение полутора лет выходит сразу две новых книги по интересующей нас тематике: «Кембриджская история русской литературы» под редакцией Чарльза Мозера, профессора славистики университета Джорджа Вашингтона, состоящая из десяти глав, написанных разными авторами[14] и «История русской литературы» Виктора Терраса[15], почетного профессора славянских языков и сравнительного изучения литератур Университет Брауна.
Книга В. Терраса, пожалуй, не внесла существенного вклада в плане новых интерпретаций произведений русской литературы. Она следует той же жесткой периодизации, тому же общепринятому канону, подразумевающему разделение литературы на серьезную и массовую (с неизбежным пренебрежением к последней). Остается в силе и отграничение литературной культуры от культуры в целом. Сторонясь теоретических нововведений, автор создал книгу, которую невозможно прочитать от начала до конца, ибо в ней отсутствует какая бы то ни было объединяющая идея. Однако в плане собранного фактического материала книга В. Терраса оставляет далеко позади все предшествующие учебники: имена, даты, сюжетика и основной исторический контекст передан здесь без досадных неточностей и ошибок[16]. Здесь гораздо тщательнее представлена древнерусская литература и XVIII в. Однако, история литературы ХХ в. заканчивается 1960 г. В своем подборе текстов В. Террас явно тяготеет к серьезным, объемным философическим произведениям, пренебрегая комической или юмористической традицией. Так, он останавливается на религиозной поэме Алексея Толстого «Иоанн Дамаскин», совершенно пренебрегая произведениями Козьмы Пруткова, сочиненными тем же А. К. Толстым и братьями Жемчужниковыми. Тяготение к традиционной реалистической прозе заставляет В. Терраса оставить без внимания экспериментальные тексты А. Белого, Б. Пильняка, А. Ремизова.
«Кембриджская история русской литературы» под ред. Ч. Мозера представляет собой попытку скрестить традиционный историко-литературный подход с историей идей и добавить нечто новое к привычному хронологическому подходу. Десять разных авторов предлагают собственные интерпретации того или иного литературного периода, выбор анализируемых имен также отдан на откуп авторам глав, чрезвычайно разных по уровню. Некая объединяющая концепция в книге отсутствует. Самым серьезным недостатком издания, с точки зрения рецензента, является практически полное отсутствие цитат из художественных произведений, что не дает читателю возможности почувствовать вкус русской литературы, получить представление об ее эстетических достоинствах. Наиболее удачными оказываются главы, написанные Ричардом Писом и Ричардом Фриборном о русской литературе XIX в. В них можно встретить достаточно проницательные и современно звучащие выводы о художественной сути великой русской реалистической прозы Толстого, Достоевского и других. Она видится Р. Фриборну в том, что он называет «множественностью», которая проявляется в полифоничности или калейдоскопичности, в отсутствии авторского диктата или доминирующей единой точки зрения, что позволяет передать впечатление от многогранной, постоянно развивающейся, динамичной и изменчивой реальности, прорастающей на страницах великих русских романов[17]. Значимым недостатком подхода Р. Фриборна является, впрочем, полное игнорирование им международного контекста: порой складывается впечатление, что во всем мире существовала только русская литература. Наименее удачной оказывается глава, посвященная периоду модернизма (1895–1925), и этому периоду, по наблюдению рецензента, вообще не везет у американских историков русской литературы. В главах о литературе ХХ в. недостаточно внимания уделяется творчеству писателей-эмигрантов «третьей волны», которые, для американского рецензента, безусловно, составляют значимую часть русской литературы.
В целом, «Кембриджская история русской литературы» 1989 г. поставила американских славистов перед целым рядом вопросов, которые, как мне представляется, звучат весьма актуально и при осмыслении русских попыток создать российскую историю литературы США: какого рода истории литератур наиболее адекватны современному состоянию литературной теории? С точки зрения А. Вэчтеля, это могут быть исторические обзоры, построенные вокруг некой единой проблемы, — причем необязательно вокруг набившей всем оскомину проблемы соотношения русской самобытности и инокультурных заимствований. Другим возможным подходом к созданию истории русской литературы может быть сфокусированность на тщательно и продуманно избранных небольших периодах в два-три года. Скажем подробное описание того, что творилось в литературе в 1815–1817, 1905–1907, 1934–1935, 1985–1987 и т. п. поможет дать срез литературной и культурной продукции без дифференциации на высокую и низкую, на вошедшую в канон и неканоничную. Подобный подход уже использовался в «Новой истории французской литературы» Д. Холльером (Hollier D. A. New History of French Literature. Cambridge, 1989). В целом, резюмирует рецензент, спрос на однотомные и всеобъемлющие истории русской литературы к началу 1990-х гг. удовлетворен, и это поле теперь открыто для опробования новых методов и теорий[18]. Насколько сбылись эти предсказания — покажет время. Мы же обратимся к другому аспекту интересующей нас проблемы — к университетским канонам русской литературы в университетских программах США.
Особый интерес представляет американский университетский канон русской литературы ХХ в. Исследование списков русских литературных текстов, изучаемых в американских университетах, было проведено в 2006 г. Доналдом Левином (Бингэмтонский университет, СУНИ)[19]. Ученый указывает на то, что всеобщий пересмотр канонов затронул канон русской литературы в сравнительно небольшой степени. Только на рубеже XX–XXI вв. в преподавании русской литературы наметились некоторые «ревизионистские» тенденции: усилился интерес к текстам, которые раньше выпадали из поля читательского внимания (сюда относятся, к примеру, биографические жанры); расширился круг изучаемых авторов за счет тех, кто был ранее мало известен за пределами России; повлияли и драматичные политические события, которые сняли цензурные запреты с недоступных ранее произведений и позволили молодым авторам писать на ранее запрещенные темы.
Д. Левин проделал сопоставительное исследование того, как изменялись списки изучаемых русских текстов — с 1982 г. (окончание «холодной войны») до 2002 г., когда СССР уже стал историей. Он проанализировал ситуацию в американских и канадских университетах. В 208 университетов были разосланы анкеты с просьбой прислать списки произведений русской литературы ХХ г., изучавшихся в 1982, 1992 и 2002 гг., соответственно. Также анкетируемым надо было ответить на вопросы о критериях отбора произведений. Ответ пришел из 87 университетов. Из них 14 не смогли дать никакой информации, так как русские программы в них были уже расформированы, а записей никаких не сохранилось. Тридцать университетов представили информацию по 1982 г., 49 — по 1992 г., 70 — по 2002 г.
Конечно, в США и раньше проводились научно-методические исследования корпуса произведений по зарубежной литературе, изучаемых в университетах: анализировались, в частности, трансформации немецкоязычного канона — от времен нацизма, к разделению Германии на ГДР и ФРГ, и до ее воссоединения[20]. Было проведено масштабное исследование канонов испаноязычной литературы, преподаваемой в университетах США. Количество произведений в «испанском» списке варьировалось от минимума в 44 произведения (в списке для магистратуры) до 988 названий в списке для Ph.D. В каждом университете изучалось в среднем по 260 произведений, при этом нашлось только два произведения и два автора (!!), которые встретились во всех списках[21], — т. е. только два имени оказались безоговорочно значимы для всех преподавателей испанской литературы.
Такой «пестроты» списков, такого их несовпадения, вряд ли можно ожидать от программ по русской литературе. Вряд ли можно представить их без имен Пушкина, Толстого, Достоевского, Блока, Цветаевой, — отмечает американский ученый, насчитав сразу пять потенциально общих для всех списков имен. (Пестроту списков по испаноязычной литературе можно объяснить отчасти тем, что испанский язык имеет статус государственного языка в 21 стране, русский же распространен гораздо меньше). Соответственно, количество программ по изучению русской литературы в США значительно уступает количеству «испанских» программ.
Данные по 1982 г. (30 респондентов) показали, что в списки попали 114 произведений русской литературы ХХ в. Состав списков очень разнился. Самое большое количество текстов в списке — 39. Произведение, которое повторяется наиболее часто в 1982 г. — «Конармия» Бабеля (упоминается в 80% списков). В 77 % упоминаются «Мастер и Маргарита» и «Доктор Живаго», которые практически разделили с «Конармией» пальму первенства.
Списки за 1992 г., предоставленные 49 университетами, включают уже 167 произведений, в среднем каждый список насчитывает около 17 произведений. Максимальное количество изучаемых текстов — 44. На этот год самым популярным произведением оказался роман «Мастер и Маргарита», но единственным произведением, которое упоминается более, чем в двух третях курсов, оказался «Один день Ивана Денисовича». В первую двадцатку (по частоте упоминаний) не вошло ни одно произведение соцреализма (в отличие от данных 1982 г., когда «Тихий Дон» Шолохова и «Цемент» Гладкова заняли восьмое место по частоте упоминаний).
В 2002 г. 70 респондентов представили списки, которые насчитывают уже 247 произведений, в среднем опять около 17 произведений в списке. Самый обширный список состоит из 46 названий. Наиболее популярным текстом опять оказался «Мастер и Маргарита», и это единственная книга, которая вошла более чем в две трети списков. Более чем в половине списков упоминаются всего три книги — «Конармия», «Мы» и «Один день Ивана Денисовича».
Сопоставительный анализ данных по трем датам показал, что с течением времени списки стали более разнообразны, и доминирование в них определенных текстов стало менее выраженным. Ряд произведений сохранили свое значение для американцев на протяжении 20 лет (это «Мастер и Маргарита», «Конармия», «Мы» и «Один день Иванов Денисовича»), а другие заметно потеряли в популярности («Доктор Живаго» и «Зависть» Ю. Олеши).
Для того, чтобы прояснить критерии в отборе произведений и проанализировать причины трансформаций списков, респондентам были заданы два вопроса.
1) Каковы основные факторы, влияющие на ваш отбор текстов для курса?
Получено 56 ответов. Самым главным критерием оказались «Художественные достоинства» (Literary Merit). На втором месте — «Доступность текстов». Третий — «Интерес студентов». Среди других факторов — качество перевода, объем и т. д.
2) Как и почему меняется список преподаваемых вами произведений?
Сорок процентов респондентов указали в качестве самых главных причин интерес студентов и необходимость актуализации списка. Среди других ответов — доступность текстов, объем и желание сделать список более репрезентативным.
Большое значение, придаваемое качеству переводов, заставляет вспомнить о том, что большинство курсов русской литературы читается на английском языке, а учебники по истории русской литературы практически не включают цитат из русской литературы. Только 26 % респондентов отметили, что курс частично читается на русском языке. Иначе говоря, курсы русской литературы читаются ныне, в основном, людям, не знающим русского и не обладающим знаниями по русской истории и культуре.
Второй вывод свидетельствует о множестве серьезных препятствий, встающих на пути преподавателей, которые хотели бы включить в свои списки новейшие произведения. Главным назван ограниченный объем списков. (Эту проблему некоторые решают за счет выбора произведений малого жанра или чтения фрагментов из произведения, которое раньше изучалось в полном объеме). Еще одним препятствием стала недоступность текстов. Когда респондентов спросили, какие произведения им более всего хотелось бы иметь в классе, они назвали антологию постсоветской прозы в английском переводе.
Главным критерием, определяющим обновление списков, оказался интерес студентов, и это не случайно, ибо он связан с экономическим факторами — с цифрами набора. Так, один из преподавателей написал, что должен был исключить из списка «Москва—Петушки», так как студенты просто не понимали, о чем там речь (just stared at me blankly[22]). Другой преподаватель вынужден был исключить «Зависть» Олеши по тем же причинам, несмотря на то, что для него это книга остается одной из интереснейших в русской литературе ХХ в. Многие указывают на снижение образовательного уровня студентов, который не позволяет включать в списки тексты, несущие на себе печать литературного эксперимента. Это определило исключение «Петербурга» Андрея Белого, а также потерю «Конармией» Бабеля ведущих позиции в программах.
Собранная по университетам США статистика, безусловно, представляет для нас огромный профессиональный интерес — и как для преподавателей зарубежной литературы (подобные срезовые исследования университетских программ в нашей стране тоже не были бы лишними), и как для американистов. Статистика популярности русских авторов получает косвенное подтверждение и в художественной университетской прозе. Здесь можно вспомнить прежде всего роман «Голубой ангел» Франсин Проуз, и книгу эссе «Одержимые» Элиф Батуман. В обеих книгах русская литература играет основополагающую роль.
В романе «Голубой ангел» (Blue Angel, 2000) чрезвычайно важны аллюзии на русскую литературу и, в первую очередь, — чеховские аллюзии. Присутствие Чехова в тексте можно сравнить с неким духовно-нравственным ориентиром, о котором главный герой, преподаватель курсов писательского мастерства, Свенсон вспоминает в особенно затруднительные моменты своей не очень складной жизни. Чехов для Свенсона — некий критерий самооценки, с которым сверяется герой, в полном сознании, впрочем, несовместимости этого «идеала» с реальностью. Чехов помогает герою подняться над университетской обыденностью и занять более гуманную позицию по отношению к окружающим, не поступаясь при этом собственной индивидуальностью и принципами.
В самые критические жизненные минуты, когда Свенсон узнает о том, что студентка, в которую он влюблен, обвинила его в сексуальных домогательствах и донесла на него ректору, герой размышляет о возможных исходах этой ситуации опять-таки в категориях русской классической прозы, в категориях преступления и наказания. Читает он в основном классические произведения про адюльтер или — если интерпретировать по-другому — о трагической, всепоглощающей, меняющей жизнь любви. «Толстой бы посоветовал Свенсону отправиться на железную дорогу и броситься под поезд. Идея не так уж плоха. Но Свенсон не позволит себе пойти этим путем»[23]. Герою ближе чеховские финалы с их недоговоренностью и отказом автора судить своих героев. «Лжецов и обманщиков никто не прощает. Кроме, естественно, Чехова. Вот чего хочет Свенсон — финала „Дамы с собачкой“: Гуров и Анна обманывают своих близких, они не стали идеальными людьми, пусть даже их изменила любовь, любовь, поднявшая обоих над болотом, в котором они барахтались всю жизнь. Гуров так и остался позером, Анна — никчемной плаксой, но они в своей страсти не мелки и смешны, они — люди, поступающие в соответствии со своими желаниями, мечтами, страхами, и поэтому вызывают сострадание, поэтому их можно простить»[24].
Аллюзии на русскую литературу выводят все описанное в «Голубом ангеле» за рамки конъюнктурной злобы дня, с мышиной возней вокруг политкорректности и романа преподавателя и студентки, и придают событийному пласту некое вневременное измерение. Присутствие Чехова помогает герою преодолеть фатальную замкнутость и предрешенность своей жизни. Русская литература становится для героя Проуз нравственным ориентиром в мире ускользающих ценностей.
Самым недавним произведением, построенном целиком и полностью на осмыслении русской литературы и ее роли в личном и профессиональном самосознании современного американского филолога-русиста, стала дебютная книга эссе американки турецкого происхождения Элиф Батуман «Одержимые. Приключения с русскими книгами и их читателями»[25]. Она интересна во многих отношениях: не случайно она собрала обильный урожай отзывов и рецензий в крупных американских изданиях. Это своего рода синтез автобиографического повествования, литературоведческого исследования и университетской прозы. Книга состоит из семи эссе: «Бабель в Калифорнии», «Лето в Самарканде» (в 3-х частях), «Кто убил Толстого?», «Ледяной дом» и «Одержимые».
Для русского читателя «Одержимые» представляют особый интерес, так как Батуман имеет степень Стэнфордского университета по русской литературе. Как для любого увлеченного филолога, объект изучения для нее становится чем-то большим, нежели просто полем для учебно-методологических экзерсисов, что определяет вполне гармоничное слияние в книге литературоведческого и автобиографического начал. Так, знакомство с «Евгением Онегиным» мистически накладывается на впечатления от экзамена в музыкальной школе, где комиссия с русским скрипачом во главе напоминает автору пир оборотней во сне Татьяны. «Анна Каренина» воспринимается как продолжение пушкинского романа в стихах: «Создавалось впечатление, что „Евгений Онегин“ был сном Анны, жизнь которой до конца реализовала незавершенную Пушкиным судьбу Татьяны»[26], — описывает Батуман свое впечатление от первых прочитанных русских книг, не забывая при этом сделать сноску на Бориса Эйхенбаума, который в своей книге «Лев Толстой: 70-е годы» первым увидел в Анне Карениной развитие образа пушкинской Татьяны.
Название книги Батуман позаимствовала у Достоевского: именно так (The Possessed) звучало в старинном английском переводе название романа «Бесы», анализу которого посвящено одно из эссе; героями других становятся Бабель, Толстой, Гончаров, Лажечников. Перевод любви к русской литературе в степень одержимости — это не только обыгрывание названия одного из русских романов, но и своего рода сигнал о (само)иронии, внутренней свободе от академического трепета, своеобразная защита от «хрестоматийного глянца». Весьма вольное обращение с литературными авторитетами может у Батуман проявиться и в реализованной метафоре, которую автор воплощает в жизнь самым буквальным образом: как-то раз она приносит в библиотеку свои весы, чтобы узнать вес полного академического собрания сочинений Толстого. Замер позволяет придти к выводу, что все, что написал Толстой, весит примерно столько же, сколько новорожденная белуха. Подобное наблюдение вряд ли имеет ценность для исследователей Толстого, однако в этом и состоит особая природа подобного синтетического эссе, которое хочет вместить в себя все, — высокую теорию и поп-культуру, строгий анализ и лиричность, серьезные аргументы и шутку.
Эссе «Бабель в Калифорнии» рассказывает об увлеченных исследованиях Батуман биографии и творчества автора «Конармии». В недрах библиотеки Стэнфордского университета ей удается отыскать неведомые связи между Бабелем и фильмом «Кинг-Конг» (1933). Бабелевская конференция, собирающая «мультикультурное» сообщество ученых, рисуется в остро комическом ключе, — в духе Джеймса Хайнса с его сатирой на привычные процедуры университетской жизни. Это же относится и к эссе «Кто убил Толстого?». Поездке на конференцию в Ясную Поляну предшествовала борьба за грант. Заявка должна была обосновать необходимость проведения неких научных изысканий на родине писателя, поэтому пародийное название воображаемого проекта звучит так: «Кончина Толстого: смерть от естественных причин или убийство? Судебное расследование».
Пожалуй, в книге подобного рода не столь важно, насколько оригинальны наблюдения над текстом, насколько правомерно здесь говорить о ее «научной новизне». Существенно другое: восприятие русской литературы глубоко прочувствовано внутренне раскрепощенным человеком, наделенным к тому же незаурядным чувством юмора и уникальной наблюдательностью. Книга проникнута каким-то особым лиризмом, лишена слепого академического пиетета и потому, хотелось бы верить, приближает мир классической русской литературы к современному американскому читателю.
Подводя итоги нашему обзору, хотелось бы закончить на этом, в целом, обнадеживающем впечатлении, которые оставляют после себя книга Батуман. Однако…
Статья 2006 года из уже цитировавшегося юбилейного выпуска «The Slavic and East European Journal» носит тревожное название «Выживет ли изучение русской литературы в грядущем столетии? (Что-то вроде провокации)»[27]. Ее автор Кевин Плат размышляет о судьбах преподавания русской литературы США в общем контексте падения престижа гуманитарного образования[28], размывания дисциплинарных границ и исчезновения из сферы гуманитарной мысли такого понятия, как «нация»[29]. Все эти факторы делают преподавание любой национальной (не только русской!) литературы весьма проблематичным. Так, автор статьи, сам преподаватель русской литературы, надеется, что студенты, которые приходят к нему, чтобы погрузиться в мистические глубины русской души, на его занятиях поймут, как создавалось представление о русской душе и каким целям оно служило и может служить[30].
Вместе с тем специфика русской литературы делает ее более благоприятным предметом изучения в современной социокультурной ситуации: русская культура позже западно-европейских культур пришла к осознанию понятий нация и к формированию национальной литературы, что помогает литературоведам-русистам быть особенно чуткими к сконструированности обоих понятий[31].
Выход из того положения, когда по сути дискредитированы основы и понятия «литературоведение» как автономной научной дисциплины, и понятия национальной литературы, автор статьи видит в двух возможных вариантах развития американской литературной русистики. Либо эти программы вольются в состав кафедр английского языка и литературы, либо присоединятся к историческим факультетам. Любопытно, что оба эти варианта очень хорошо знакомы российским (советским) преподавателям зарубежной литературы, которая в наших университетах подчас преподается в рамках кафедр русской и зарубежной литературы, а в прошлом была частью историко-филологических факультетов. Американским русистам, похоже, предстоит идти по нашим следам…
Таким образом, можно сделать вывод, что научно-методические статьи, посвященные судьбам литературной русистики в США, вряд ли внушают особый оптимизм. Вместе с тем, роль русской литературы в художественном осмыслении современных университетских реалий можно определить как критерий профессионального мастерства и нравственных и ценностных ориентиров. Русская литература помогает американскому интеллигенту преодолеть постмодернистскую бессмысленность и нравственную и духовную энтропию, служит противовесом омассовлению духовной жизни современного человека. Не самая плохая роль в культурном сознании…
- См. подборку цитат: Wachtel A. Review Article. Telling Stories about Russian Literature // Modern Philology. 1993. Vol. 90. № 3. February. P. 392. ↩
- Engerman D. C. The Ironies of the Iron Curtain and the Rise of Russian Studies in the United States // Cahiers du Monde russe. 2004. Vol. 45. № 3/4. July–December. P. 466, 467. ↩
- Ibid. P. 478. ↩
- Harris Ch. D. Russian, Slavic, and Soviet Studies in the United States: Some Memories and Notes // Russian History/ Histoire Russe. 1997. № 24. Winter. P. 441–456. ↩
- Engerman D. C. Op. cit. P. 469. ↩
- Ibid. P. 471. ↩
- Ibid. P. 473. ↩
- Brozek J. Slavic Studies in America // Journal of Higher Education. 1943. № 14. June. P. 293; Posin J. A. Russian Studies in American Colleges // Russian Review. 1948. № 7. Spring. P. 64. ↩
- Engerman D. C. Op. cit. P. 479. ↩
- Ibid. P. 485. ↩
- Jameson F. The Prison-House of Language: A Critical Account of Structuralism and Russian Formalism. Princeton, 1972. Р. 85. Цит. по: Engerman D. C. Op. cit. P. 487. ↩
- См.: Harris Ch. D. Op. cit. P. 451. ↩
- См.: Wachtel A. Telling Stories about Russian Literature: Review // Modern Philology. 1993. V. 90. № 3. Febraury. P. 394. ↩
- The Cambridge History of Russian Literature / Ed. by Ch. A. Moser. Cambridge, 1989. ↩
- Terras V. A History of Russian Literature. New Haven (Conn.), 1991. ↩
- Wachtel A. Op. cit. P. 395. ↩
- Ibid. P. 401. ↩
- Ibid. P. 406. ↩
- Lowen D. Twentieth-Century Russian Literature and the North American Pedagogical Canon // The Slavic and East European Journal. 2006. V. 50. № 1. Special Anniversary Issue. Spring. P. 172–186. ↩
- Ibid. P. 173. ↩
- Ibid. P. 174. ↩
- Ibid. P. 181. ↩
- Проуз Ф. Голубой ангел / Пер. с. англ. В. Пророковой // Иностранная литература. 2002. № 12. С. 92. ↩
- Там же. ↩
- Batuman E. The Possessed. Adventures With Russian Books and the People Who Read Them. N. Y., 2010. ↩
- Ibid. P. 6. ↩
- Platt K. M. F. Will the Study of Russian Literature Survive the Coming Century? (A Provocation) // The Slavic and East European Journal. 2006. V. 50. № 1. Special Anniversary Issue. Spring. P. 204–212. ↩
- Ibid. P. 204. ↩
- Ibid. P. 206. ↩
- Ibid. P. 207. ↩
- Greenfield L. Five Roads to Modernity. Cambridge, 1992. P. 57. ↩